Мемуары А.Ольшанского (часть 12)

Госкомиздат СССР, полное его название Государственный комитет СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, был сложным ведомством, объединявшим в себе идеологические начала, куда входило и реализация политики КПСС в области собственно идеологии, науки, художественной литературы, искусства, производство — полиграфические предприятия, и торговлю — огромную сеть книжных магазинов в системе объединения «Союзкнига». Главной заботой госкомитета была всё-таки идеология, поэтому ведущими подразделениями считались Главные редакции – общественно-политической, художественной и научно-технической литературы, которые были на правах союзных главков, а также Главиздатэкпорт – Главное управление по изданию и поставке на экспорт советской литературы для зарубежного читателя. Было еще и Главное управление республиканских

Госкомиздат СССР, полное его название Государственный комитет СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, был сложным ведомством, объединявшим в себе идеологические начала, куда входило и реализация политики КПСС в области собственно идеологии, науки, художественной литературы, искусства, производство — полиграфические предприятия, и торговлю — огромную сеть книжных магазинов в системе объединения «Союзкнига». Главной заботой госкомитета была всё-таки идеология, поэтому ведущими подразделениями считались Главные редакции – общественно-политической, художественной и научно-технической литературы, которые были на правах союзных главков, а также Главиздатэкпорт – Главное управление по изданию и поставке на экспорт советской литературы для зарубежного читателя. Было еще и Главное управление республиканских и областных издательств – но оно не имело достаточно реальных рычагов для воздействия на их издательскую политику, поскольку издательским делом управляли республиканские, краевые и областные партийные органы.

В нашей Главной редакции, как и у наших коллег, было несколько редакций. Прежде всего, редакция прозы, поэзии и критики, затем редакция искусствоведения, театра, кино и музыки, редакция изобразительного искусства и фотоизданий и редакция по выпуску художественных открыток. Их возглавляли главные редакторы, которые являлись членами Главной редакции. Наиболее опытные работники входящих редакций назначались членами Главной редакции – так их должность и называлась. Поэтому Главная редакция была не только главком, но ещё и коллегиальным органом, который принимал решения, обязательные для исполнения издательствами непосредственного подчинения («Художественная литература», «Искусство», «Музыка»), издательствами двойного подчинения («Планета», «Изобразительное искусство»), издательствами общественных организаций («Советский писатель», «Советский композитор», «Советский художник» и т.д.)

Система была запутанная и странная, по сути «Планета» и «Изобразительное искусство» стали издательствами непосредственного подчинения. Было еще так называемое курирование издательств. Например, издательство «Молодая гвардия» курировала Главная редакция общественно-политической литературы, но по проблемам художественной литературы ее работники всегда обращались к нам. То же самое было и с издательством «Наука» и т.п. Без визы или утверждения нашей Главной редакцией ни одно издание по искусству или фотоиздание не могло быть издано на зарубежной полиграфической базе.

Каждая Главная редакция утверждала планы выпуска литературы по своим направлениям. В Главное управление сводного тематического планирования и координации издательства страны направляли извещения о своих изданиях, где устранялось дублирование позиций, издание одних и тех же книг под разными названиями. Так что нынешние литбуфетчицы, издающие свои блины каждый год стопками, в те времена попросту были бы невозможны. Как бы там ни было, но высокий уровень издаваемой литературы, при всех издержках, всё же обеспечивался.

У каждой редакции был актив рецензентов – специалистов по разным областям. Как правило, о них знал весьма ограниченный круг работников. С некоторыми своими рецензентами я, к примеру, встречался вне стен Госкомиздата. Конечно, мы бдительно следили за тем, чтобы рецензенты не сводили счеты со своими противниками и оппонентами, направляли на повторную рецензию рукопись или уже верстку. На основании этих рецензий составлялись тематические обзоры, которые направлялись руководству. Или готовились доклады для совещаний издательских работников. С одним из таких докладов, посвященном текстам песен, пришлось выступать мне. Уровень песенных текстов и тогда был низким, но по сравнению с нынешними песняками — они предел совершенства.

Не успел я даже познакомиться с кругом своих обязанностей, как вдруг меня вызывает Андрей Николаевич и рассказывает следующую историю. Председателю Госкомиздата Б. Стукалину позвонил заместитель заведующего отделом пропаганды и агитации ЦК КПСС В. Севрук и с возмущением спросил:

— Кого вы назначили заместителем Сахарова?! А вы знаете политические убеждения Ольшанского?

И тогда я догадывался, откуда Севруку стало известно о моих непотребных убеждениях, но лучше промолчу, не назову фамилий. В таких ситуациях даже одна десятая процента неправды или навета равняется ста процентам. Не исключаю и того, что к Севруку, узнав о моем назначении, пришли какие-то доброхоты из западнического лагеря и напели обо мне всякие гадости.

Председатель, конечно, стал разбираться, каким образом в замы главного редактора художественной литературы в стране попал кадр, к которому есть у ЦК претензии мировоззренческого характера. Вообще-то Сахаров делал всё для того, чтобы Стукалин пошел на повышение – заведовать отделом ЦК или даже стать секретарем ЦК по идеологии. «Только наша Главная редакция может подвести Бориса Ивановича, — говорил мне Андрей Николаевич. – Книги по Главной редакции общественно-политической литературы проверяются и перепроверяются, о научно-технической литературе и говорить нечего. А любая книга по нашей Главной редакции может очень сильно напортить Борису Ивановичу». Здесь стоит заметить, что цековская шерочка с машерочкой – В. Севрук и его коллега, замзав отдела культуры ЦК А. Беляев – терпеть не могли А.Н. Сахарова, придирались к нему, но убрать с должности, видимо, не могли.

Расстроенный Стукалин рассказал Сахарову о звонке Севрука, потребовал объяснений. Андрей Николаевич дописывал в это время книгу о дипломатии Древней Руси и поэтому в дипломатическом духе спросил:

— Борис Иванович, вы знаете мои убеждения? Вы разделяет их?

Стукалин ответил утвердительно.

— Точно такие же убеждения — у Александра Андреевича, — сказал Сахаров.

Конечно, передаю всё это в изложении Андрея Николаевича, и он может подтвердить мой рассказ, но что говорил ему еще председатель по этому поводу, мне, разумеется, неведомо. Как и то, что говорил Стукалин, отзванивая Севруку. Но «шуба» из анекдота осталась со мной, будет она на моих плечах почти пять лет.

Стукалин уважал Сахарова за его хватку, деловитость, умение двигать дело вперед. Наша Главная редакция нередко занимала первые места среди подразделений комитета – и по важности выносимых на коллегию вопросов, и по изданию книг, по тиражам и экономическим показателям. Достаточно сказать, что только «Художественная литература» выпускала по тиражам почти 30 процентов всех книг в Советском Союзе. Поэтому коллеги Сахарова завидовали и недолюбливали его. Когда Андрей Николаевич по каким-либо причинам отсутствовал, то мне и другим замам – И. Голику, а потом Ю.Бычкову — доставалось на орехи. Трудно спорить с членами коллегии, если ты по должности ниже.

Меня коробило отношение комитетского начальства к писателям. Понятно, наш брат не давал покоя, и поэтому начальство в своем кругу взяло за моду ругать писателей, относиться к ним свысока, как к неизбежному недоразумению. Вот уж действительно, думал я, русская литература появилась по недосмотру начальства. Оно не вполне осознавало, что существует для создания наиболее благоприятных условий для написания, публикации и распространения книг, необходимых народу. И однажды, не вытерпев, в компании заместителей председателей, членов коллегии и другого начальства, заявил: «Мне неприятно слышать огульные, несправедливые слова в адрес писателей. Я тоже член Союза писателей, и просил бы воздержаться в моем присутствии от таких обвинений». Начальство приняло к сведению мои слова, никто в ответ не сказал ни слова, а я больше не слышал в Госкомиздате неуважительных слов в адрес писателей.

Поскольку по роду своей работы я должен был знакомиться с общим состоянием дел в отрасли, то всё больше приходил к убеждению, что издательское дело в стране деградирует. В книжной торговле в системе «Союзкниги» работало 70 тысяч человек, но были еще «Военкнига», «Союпечать», «Межкнига», «Академкнига», «Транспортная книга», а потребкооперация? Поэтому при остром книжном голоде самых лучших книг, а они издавались тиражом 10, 30, 50 тысяч экземпляров, не хватало даже работникам книжных магазинов. Существовали так называемые книжные экспедиции, где номенклатура, и я в том числе, мог заказывать дефицитные книги. До нас доходили слухи, что некоторые книги распределялись на заседаниях бюро обкомов партии.

Были и прорывы – например, издание 200-томной «Библиотеки всемирной литературы». Первый зампред председателя Госкомиздата СССР И. Чхиквишвили и главный редактор издательства «Художественной литературы» А. Пузиков по достоинству получили за нее Государственную премию СССР. Вообще я должен отдать должное Чхиквишвили, хотя он впоследствии сыграл в моей судьбе не лучшую роль. Вообще-то судьба к нему повернулась не самым благоприятным боком. Как мне рассказывал грузинский писатель Гиви Карбелашвили, его ближайший друг, Чхиквишвили взяли в ЦК КПСС руководить сектором печати с тем расчетом, чтобы подготовить его к избранию первым секретарем ЦК КП Грузии. Однако Шеварднадзе перешёл ему дорогу, и Чхиквишвили назначили первым зампредом союзного Госкомиздата.

Успех всемирной библиотеки вдохновил Чхиквишвили на другие подобные акции. К примеру, на разработку и издание библиотеки «Шедевры мировой живописи», в нашем обиходе — ШМЖ. С этой ШМЖ он доставал нашу Главную редакцию. Идея была прекрасной, однако рассчитывать на массовые тиражи тут не приходилось, К тому же в стране не было нужной бумаги, полиграфических мощностей. Чхиквишвили всё это раздражало, он искал обходные пути. Родилась идея 8-томника о московском Кремле. Предполагалось, что это будет по-настоящему государственным изданием, чтобы его можно было дарить главам иностранных государств. Кожаный переплет с металлическими застежками, позолоченными или даже золотыми, золотой обрез, самая лучшая бумага, высочайший уровень печати, каждый том – в отдельном контейнере, они тоже шедевры искусства и полиграфии. Предполагаемая стоимость одного тома – примерно 2 тысячи рублей, то есть около 3 тысяч американских долларов.

Слухи о разработке и предстоящем издании уникального восьмитомника пошли гулять по отрасли. В Ленинграде руководство полиграфобъединения «Печатный двор» допытывалось у меня: неужели мы такое издание будем печатать на иностранной базе? Не стыдно будет дарить какому-нибудь главе государства подарок, напечатанный в его же стране? И убеждали, полагаю, меня не первого, что «Печатный двор» справится с таким поручением лучше любой иностранной типографии. Но, увы, и этому проекту не суждено было осуществиться.

Чтобы оттенить эти прекраснодушные затеи реалиями того времени, приведу факты другого порядка. При изучении книжных фондов выяснилось, что в Киргизии во всех библиотеках средних учебных заведений, то есть школ, техникумов, профессионально-технических училищ, нашлось только 27 экземпляров «Героя нашего времени» М. Лермонтова. Исследование книжных фондов меня потрясли. О какой новой общности советских людей, о котором день и ночь талдычили все средства массовой информации, если у людей нет элементарного – книг, которые бы служили культурно-духовным фундаментом этой пресловутой общности?!

Как-то зашел ко мне Юрий Бычков, тоже заместитель А.Н.Сахарова, и говорит:

— Моя племянница окончила пединститут, едет на село преподавать в старших классах русскую литературу. Вчера она была у нас в гостях и призналась мне, что ей так и не удалось прочесть четвертую часть «Войны и мира». Не могла взять в институтской библиотеке. Как же она будет учить тому, что сама не читала?

Картина была бы далеко неполной, если бы я обошел печально известную акцию выпуска книг в обмен на макулатуру. Это была совместная затея Госснаба и Госкомиздата, соответственно — Главторресурсов и нашей Главной редакции. Она повлияла на улучшение сбора макулатуры, но та шла лишь на картон или строительные плиты. В стране отсутствовали предприятия по переработке макулатуры в бумагу, тогда как в ГДР из нее выпускалось 52 процента общего объема бумаги. Госснаб выделял дополнительно бумагу для издания «макулатурных» книг. Мы пытались включить в план их издания сочинения русских классиков, но в ЦК нашлись чистоплюи, воскликнувшие: «Да вы что, Пушкина собрались выпускать в обмен на макулатуру?»

Но Госснаб держал, не побоюсь этого сравнения, мохнатую лапу на нашем горле. Он не выделял же нам дополнительные полиграфические мощности или полиграфлимиты за пределами страны, «макулатурные» книги печатались за счет того, что тот же Пушкин не выйдет. Пошло жульничество с талонами, в макулатуру сдавали даже семейные архивы, письма фронтовиков…

Нехватка бумаги в стране была ужасающа. Когда я ушел из Госкомиздата и у меня появилось время досконально изучить все тонкости дела в комплексе, то я обнаружил, что в 1983 году у нас изготовили 5,7 миллиона тонн бумаги, а печатных сортов (без газетной) – чуть меньше миллиона тонн, то есть по 3,65 килограмма на каждого советского человека. На все книги и журналы, так называемую ведомственную литературу, а ее выпускалось около 80 тысяч названий в год. А огромная армия бюрократов на чём писала, исключительно на финской бумаге, что ли? В итоге в том же 1983 году художественной литературы было издано 1,49 для взрослых (6524 названия) и 1,95 книги для детей (3882 названия) в пересчете на одного советского человека. Так на практике шло «наиболее полное удовлетворение духовных потребностей».

В стране издавалась тьма всевозможной общественно-политической ерунды, откровенно пропагандистского характера. Причем, невысокого уровня, безвкусно оформленной. Как-то я на заседании главной редакции издательства «Молодой гвардии» (везде были главные редакции, главные редакторы!) и, чтобы позлить коллег из нехудожественных редакций, высказал мысль, что общественно-политическая литература, которая когда-то выпускалась подпольно да так, чтобы не бросалась в глаза, так и не преодолела подпольный синдром в стиле своего оформления. С другой стороны, во многих случаях оформлять ее как следует не имело смысла – всё равно немало экземпляров списывалось, шло в макулатуру.

Но это была не вся беда. К прискорбию, стали везде и всюду печатать собрание сочинений Л. Брежнева «Ленинским курсом», незамедлительно названный острословами «лёнинским». На всех языках народов СССР, на десятках иностранных языков. Члены политбюро последовали примеру шефа. «Межкнига» вагонами направляла «исторические речи» зарубежным книготорговцам, а те с удовольствием брали книги, зная, что вряд ли с них не потребуют деньги, даже не распечатывая пачки бессмертных лёнинских трудов, продавали их сборщикам макулатуры. Даже появились фирмы, специализирующиеся на таком бизнесе.

Бумаги так остро не хватало, что приходилось останавливать печатные машины. Появился термин «печатать с колес», то есть, чуть ли не с вагонов, без учета размеров, сортности, веса бумаги. Пошли книги, напоминающие пирожное – печатные листы разных оттенков, сортов бумаги. Передо мной однотомник И.Тургенева, серия «Библиотека классики», изданная «Художественной литературой» в 1981 году. Тираж – миллион экземпляров, стоимость 3 рубля 80 копеек. Она должна была стоить на 70 копеек дороже. Семьсот тысяч рублей, около миллиона долларов, убытка. Потому, что некоторые листы из газетной бумаги. В ней нет клеевой основы, газетная бумага рассыпается, сделав недолговечной всю книгу, привела в непригодность остальные тетрадки, напечатанные на нормальной типографской бумаге. Всё это я запомнил потому, что распинался на совещании перед снабженцами и полиграфистами, рассказывая, к чему приводит метод «с колёс».

Вот тогда и было принято решение закупить ротационную машину, работающую на огромных скоростях, и приступить к выпуску собраний сочинений наших классиков без ограничения подписки. Вышел трехтомник Пушкина тиражом более 11 миллионов экземпляров, потом Лермонтова и на этом всё заглохло – началась «перестройка».

Но за десять лет только «Проклятые короли» М. Дрюона были напечатаны тиражом 17 миллионов 41 тысяча экземпляров – куда до него Пушкину! Как только случались сбои в печатании книг в обмен на макулатуру, то во все адреса, прежде всего к нам, шли кучи писем. Среди них были и от тех, кто возмущался пренебрежением к истории Отечества и в пристрастии к истории французской. Как же меня донимал партийный работник одного из автозаводов, требуя прекратить дюмование и задрюонивание сознания наших читателей. Я писал ему обтекаемые бюрократические ответы, а сам тайком готовил записку в ЦК ВЛКСМ, намереваясь пойти с нею к первому секретарю Б.Пастухову.

Хозяйничанье заготовителей вторсырья в такой тонкой сфере, как художественная литература, подвигнула меня на оригинальный шаг. Во время затяжного сбоя с выпуском макулатурных книг я подготовил для Б. Стукалина записку с предложением вместо «Королевы Марго» или «Дамы в белом» отоваривать талоны книгами из выходящих изданий. И составил список, куда вошли сборники зарубежной научной фантастики, лучших детективов, романов современных зарубежных писателей, книги по отечественной истории, короче говоря, весь дефицит. Между прочим, сажая тем самым на голодный паек и номенклатурные книжные спецэкспедиции.

Стукалину, видимо, надоели жалобы, и он дал «добро». Наивный, я полагал, что люди, которые ни за какие коврижки не смогли бы купить лучшие книги из текущих планов выпуска, обрадуются и скажут спасибо. Были, конечно, и такие, но они не писали благодарственных писем, зато поток жалоб от тех, кто собирал деньги на «Даму в белом», а ему, видите ли, предложили сборник произведений лучших американских писателей-фантастов, еще больше возрос. Стало ясно, что в стране уже сформирован массовый потребитель невзыскательного чтива, но что из этой среды выйдут через полтора-два десятилетия и власть имущие, которые в своих речах не будут вообще употреблять словосочетание «художественная литература», предугадать даже в теоретическом плане было очень маловероятно. Поскольку подобное казалось в те времена попросту невозможным.

Дефицит породил невиданное воровство книг. Воровали из типографий, причем так виртуозно, что начальство не имело представления, как это происходит. Помню, на заседании коллегии директор Первой образцовой типографии В.Климов рассказывал, как они хотели выяснить, какими же способом крадут книги, расставили людей так, что, казалось, ни одна книга не исчезнет незамеченной, а в итоге куда-то исчезли несколько сот экземпляров. Раскомплектовывались собрания сочинений – только из книг издательства «Художественной литературы» за несколько лет исчезло из тиражей более двух с половиной миллионов экземпляров. Директор издательства В. Осипов присылал в Главную редакцию чуть ли не каждый день докладные записки о воровстве книг. В конце концов, я написал записку председателю комитета с предложением дать возможность работникам типографий приобретать книги при условии стопроцентной сдачи тиража, установить премии.

Заседание коллегии шло с участием руководства службы борьбы с хищениями социалистической собственности МВД (БХСС или ОБХСС, как она называлась тогда). Однажды зам начальника этой службы позвонил мне и поинтересовался: вышла или не вышла книга Булгакова «Мастер и Маргарита». Насколько я помню, это, кажется, было первым изданием романа. Грешным делом я подумал, что он хотел заиметь редкую книгу. Ответил, что не знаю, во всяком случае, сигнального экземпляра не видел. Попросил уточнить. Я связался с ленинградским отделением «Художественной литературы», директор ответил, что еще не вышла, со дня на день они ждут сигнал. Перезваниваю в МВД, говорю, что не вышла, вот-вот будет сигнальные экземпляры. «Какие там сигнальные экземпляры! – раздалось на том конце провода. – В Ростове-на-Дону книга уже продается!» В типографиях страны вовсю печатались фальшивые коньячные и водочные этикетки…

— Почему же мне из товарищей, ответственных за это, никто не докладывает? — вдруг спросил Стукалин, никому не глядя в глаза. Он играл в расчете на гостей.

«Если меня поднимет, — решил я, — то пойду к себе, достану из сейфа пачку документов по воровству, в том числе и записку на имя председателя. И положу ему на стол!» Но он не стал никого призывать к ответу, потому что это было бы слишком.

И еще один штрих. Каждый день государственная инспекция по качеству организовывала совещания по качеству выпускаемой литературы. Она анализировала сигнальные экземпляры, готовила предложения по поощрению или наказанию издательских работников и полиграфистов. Председательствовали на совещаниях главные редакторы главных редакций или их заместители. Наша Главная редакция проводила совещания по средам. И вот однажды Стукалин решил на личном примере показать, как нам следует проводить их. В то время в отделе пропаганды и агитации ЦК не нашли для себя более достойного занятия, чем анализировать поэтические сборники и требовать, чтобы стихи печатались в подбор. Экономия составляла при обычном, десятитысячном тираже поэтического сборника, несколько десятков килограммов. Кроме того, надо было авторам и редакторам дополнять сборники новыми стихами, чтобы их было удобно печатать на машинах, но это было хорошо – авторы получали больше денег, а поэтические сборники редко были рентабельны. И вообще, как шутили братья-пииты, поэзия поит, но не кормит.

Требование печатать стихи в подбор на фоне «лёнинской» вакханалии было возмутительным. Поэты доказывали, что публикация стихотворений в подбор – это нарушение традиций, бескультурье, а я бы сказал – чиновная дурь и жлобство.

Ко мне всё больше приходило понимание того, что мы всего лишь инструмент в руках Старой площади. Какой-то аппендикс идеологических структур ЦК, в него сбрасывают всякое дерьмо, делают козлами отпущения, поскольку с нас спрос за провал издательского дела в стране и за глупости, подобные требованию печатать стихи в подбор.

Надо было что-то делать.

56

Каждому времени соответствует свой кодекс поведения. Особенно это характерно для нашей страны – у нас человек находится в немалой зависимости от власть имущих, господствующих тенденций в обществе, условностей и предрассудков. В советское время на каждом шагу можно было столкнуться с глухим, враждебным неприятием любых шагов властей, даже самых несомненных, необходимых людям. Потому что власти очень часто обманывали сограждан. А после развала Советского Союза людей столько раз обманывали, грабили, унижали, что неприятие стало всеобщим, и только меньшинство, процентов 10-15 населения, добившиеся реального улучшения жизни, криминальными или околокриминальными способами, поддерживают власть предержащих — из боязни, что придут другие, отберут, посадят. Ещё процентов 30-40, уповая на улучшение жизни, ходят на избирательные участки. А пол-России изверилось, живет своей жизнью, ей наплевать на разных заединщиков, и что назревает в душах и сознании затаившихся десятков миллионов – лишь Богу известно.

В эпоху застоя было правило: не высовывайся. Страна успешно развивается, материальные и духовные запросы людей всё полнее удовлетворяются, везде и всюду стабильность – так считали наверху и поэтому всеми силами старались не менять ничего. Кадры не старели, а дряхлели – политбюро напоминало собой актив дома престарелых, его ожидала так называемая пятилетка торжественных похорон. Из песенной формулы «молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет» справедливой была только вторая часть, да и то в отношение далеко не всех стариков. А для молодых дорога была слишком узкой, кадры обновлялись преимущественно через комсомол. Но и в ЦК комсомола горько шутили: «Мне только сорок лет, а я уже ответорганизатор!» Мое поколение, поколение довоенного сукна подранков, передержанное в «молодых», постаревшее и растратившее неважное свое здоровье на великих и рядовых стройках коммунизма, так и не допущено было по-настоящему к власти, сошло с политической арены, вытолкнутое на обочину жизни более молодыми и хваткими молодцами.

Мне тоже было сорок лет – начало мужской зрелости, пора активной работы, созидания и свершения. С незавидным положением в издательском деле я смириться не мог, потому что оно вело к деградации общества. Многое зависело от председателя Б.И. Стукалина, поэтому настала пора охарактеризовать его более подробно.

Впервые познакомился с ним на вручении наград победителям конкурса на лучшую книгу молодого автора, в том числе и мне. Спустя два года я сидел в его приемной, как кадр на утверждение. Пока ожидал приема, секретарь Тамара Ивановна Цыгичко, очень яркая женщина, своего рода Кармен Госкомиздата, и спрашивала, и рассказывала одновременно:

— Вы к Андрею Николаевичу в замы рассматриваетесь? Ой, какой Борис Иванович замечательный человек! Это счастье – работать с ним. Какой он внимательный, как относится к людям – нет, нам с ним очень повезло. Мы просто боимся, что его куда-нибудь выдвинут.

С Тамарой Ивановной у меня были прекрасные отношения, хотя с секретаршами всяких начальников, как правило, не ладил. Она ко всем относилась хорошо, приветливо и внимательно, но была и актрисой. Не раз, торча в приемной, наблюдал, как она расхваливает шефа новым людям.

Миф о Стукалине, как очень хорошем человеке, умелом руководителе, создавался его ближайшим окружением, но и поддерживался им самим. Хотя бы тем, что он избегал рискованных ситуаций.

В бытность его председателем Госкомиздата РСФСР в России были упразднены областные издательства, объединены в зональные. Не знаю, какую роль сыграл здесь Стукалин, но последствия были чудовищными. Области, которые по своим размерам были средними европейскими государствами, а иные вообще с пол-Европы, не имели ни одного издательства, ни одного журнала. В Вологде, в то время одной из литературных столиц России, было такое же положение. Мне возразят, мол, ни издательства, ни журналов в Вологде не было, а сколько вологодских писателей состоялось, В. Астафьев, В. Белов, Н. Рубцов вообще стали классиками. Но если бы в Вологде было свое издательство, то Рубцова, вероятнее всего, не задушила бы сожительница, поскольку он критически относился к ее творчеству и не рекомендовал книжку к изданию в Северо-Западном книжном издательстве, которое находилось в Архангельске.

Вот одна из мифологических технологий. Желающих попасть в пятилетний план издания собраний сочинений и избранных произведений на 1981-85 гг. было много, а избранных – мало. Работа над планом велась с максимальной секретностью, к ней были в полной мере причастны Стукалин, Чхиквишвили, из отделов ЦК – Беляев и Севрук, от Союза писателей СССР — С. Сартаков, от нашей Главной редакции – Сахаров и я.

На последнем совещании (после этого план утверждался на коллегии, что было формальностью) в кабинете Стукалина вдруг Севрук и Беляев взъярились на Сахарова, который в то время находился в долгосрочной командировке в Афганистане – помогал Бабраку Кармалю организовывать издательское дело. Шерочка с машерочкой узрели на проекте плана еле-заметную на ксерокопии пометку, стёртую ластиком: «посоветоваться с ЦК». К этому их приучил Суслов: остро отточенным карандашом он ставил на полях документов еле заметные точки по методу «догадайся, мол, сама».

— Он решил поссорить писателей с ЦК! – негодовали они, потрясая некстати подоспевшей книгой Андрея Николаевича «Дипломатия Древней Руси», которая вышла с комбинированной обложкой – «несомненным» свидетельством того, что Сахаров использовал в личных целях служебное положение.

Я стал уверять их, что все пять экземпляров на ксероксе размножал сам, никто рабочих материалов не видел, видеть не мог и не сможет, они все находятся на руках в этом кабинете. А внутри закипало. Как же им не стыдно, думал я, Сахаров, быть может, не вернется оттуда (слава Богу, он вернулся и жив по сей день), а они за глаза так костерят его, готовы растерзать. Пройдет несколько лет, и сын Севрука в Афганистане получит тяжелое ранение – не тогда ли в кабинете Стукалина была решена Создателем его судьба? Да и самого Севрука-отца, уехавшего из Москвы в Минск после августа девяносто первого года и закончившего там свои дни?

Так вот писателям, чьи собрания сочинения или избранные произведения вошли в план, поздравления подписывал Стукалин, а кому не повезло – отказы подписывать поручили мне. Хотя в этом деле я был, что называется, пятой спицей в колесе. Кому-то помогал пробиться в план, не без того, но это были лишь исключения, подтверждающие правило. Естественно, план резко увеличил число моих недоброжелателей и врагов.

Борису Ивановичу Стукалину приходилось день и ночь крутиться, чтобы поддерживать издательское дело. Он выбивал бумагу, дефицитные материалы – в стране не было приличной фотопленки, даже клея для изготовления книжных блоков бесшовным способом, и они разваливались еще в книжных магазинах. На Западе в полиграфии широко внедрялась электроника, а для нас, где в цехах господствовали линотипы со свинцовым набором, завтрашним днем был фотонабор, причем с использованием дорогущей, серебросодержащей пленки. Модернизация виделась в увеличении числа быстродействующих офсетных машин, что было правильно, однако путем уничтожения плоскопечатных машин. Как раз тех старомодных чудовищ, на которых печатались самые высококачественные издания. Иными словами, во имя торжества многотиражной ротации уничтожалось искусство книги. Сейчас, когда широчайшее распространение новейшие издательские технологии, опасности такой вроде бы нет, но тогда она была реальной.

Накануне очередного съезда КПСС Борис Иванович решил напрямую обратиться к Брежневу. В письме на несколько страниц он славословил верного ленинца, его мудрое руководство, бессмертную брежневскую трилогию, которую наваял генсеку Аркадий Сахнин с сотоварищи, и только в самом конце позволил себе скромный абзац с нижайшей просьбой о том, что издательское дело в стране нуждается в осуществлении комплекса мер и поэтому было бы большим делом включить положение о них в основные направления развития народного хозяйства на предстоящую пятилетку. К письму был прикреплен бегунок с резолюцией Брежнева: «Полагаю, что т. Стукалину Б.И. надо помочь» или что-то в этом роде. Кто желает ознакомиться с «шедевром», его можно найти в архиве Госкомиздата СССР, свою же задачу вижу не в дословном воспроизведении документов, а в точном передаче духа, атмосферы того времени. Когда я знакомился с этим письмом, меня трясло от обиды и возмущения. Было стыдно за нашего председателя, и в то же время мне было жалко его, хотя бы потому, что он ездил на рыбалку вместе с помощником Черненко. Не ради удовольствия, а ради дела.

С чем же пошёл я к Пастухову? Основными сборщиками макулатуры были мальчики и девочки, что на издание книг для детей, школьников и молодежи ровным счетом никак не влияло. Пришла мысль о создании по всей стране сети комплексов, в которые бы входило производство по переработке макулатуры в бумагу, издательство и полиграфическое предприятие. Естественно, что из одной макулатуры типографскую бумагу делать можно, но процесс может обойтись дороже, чем новая бумага. Доля макулатурного сырья в будущей книге может быть значительной – с учетом обложки, форзацев, упаковки минимум процентов 20. Сеть комплексов нужна была по другой причине: по огромной стране возили бумагу, потом книги, сто пятьдесят лет каждое издательство набирало тексты Пушкина, делая ошибки в канонических текстах. Нужен был банк классики. Уже в то время все центральные газеты на местах печатались с макетов, передаваемых по фототелеграфу, так почему же нельзя тиражировать в региональных комплексах книги, которые выходят в центральных издательствах? Зачем возить бумагу, а потом книги по огромной стране?

— Борис Николаевич, издательское дело в стране находится в ужасающем состоянии. Только комсомолу с его энтузиазмом под силу переломить ситуацию, — сказал я Пастухову и, рассказав о юной учительнице литературы, уехавшей в село, но так и не сумевшей прочесть четвертую часть «Войны и мира», предложил для начала хотя бы издавать для молодых учителей специальные библиотечки и вручать их одновременно с направлением на работу в школы.

Пастухов, надо отдать ему должное, внимательно отнесся к записке, стал консультироваться в ЦК. Одно время в проекте его доклада к очередному съезду ВЛКСМ был абзац, посвященный этой проблеме, но в итоге все свелось риторической фразе, которую произнес Борис Николаевич, дескать, это справедливо, если школьники основные сборщики макулатуры, а детских книг не хватает? Не ручаюсь за точную передачу, но смысл был примерно такой. Я матерился, прочитав риторическую фигу в газетах, понимая, что абзац сокращали в ЦК партии, пока не обкорнали до никого и ничему не обязывающей фразы. Вполне вероятно, что шли консультации с руководством Госкомиздата, а ему ничего не стоило высчитать в своих рядах фронду в моем лице.

Застой входил в стадию некроза.

В Ленинграде гнетущее впечатление произвело состояние отделения издательства «Музыка». К руководству центрального издательства были серьезные претензии, но, придя в ленинградское отделение, я подумал, что попал в обиталище Плюшкина – настолько всё было там запущено. Пошел в Смольный решать кадровые вопросы.

Во всемирно известном «Эрмитаже» не продавались открытки, буклеты, альбомы – их попросту, что было чудовищно, не печатали. С этим позором надо было кончать. Для итальянского издания работники Эрмитажа подготовили шестнадцатитомный каталог, справочное издание, но они и мечтать не смели о его издании на русском языке. Возглавлял в то время музей отец нынешнего директора милейший Борис Борисович Пиотровский. В его кабинете я сказал руководству питерского отделения издательства «Искусства», чтобы они подготовили план выпуска открыток, буклетов, которые надо выпустить немедленно, гарантировал включение их в текущие планы выпуска литературы. И подумать над серией альбомов о сокровищах Эрмитажа, для издания которых наша Главная редакция сделает всё от нее зависящее.

Однажды на собрании коллектива издательства «Художественная литература» директор издательства В.Осипов и я, сидя в президиуме, шепотом препирались. И вдруг перед моими глазами опустилась какая-то черная шторка, хорошо ещё, что осталась щель. Но было такое ощущение, что я оказался в танке. Пошел в литфондовскую поликлинику, рассказал всё одной из лучших тогдашних невропатологов в столице Раисе Михайловне Билич.

— Окулист считает, что у вас сосуды семидесятилетнего человека. Соотношение сосудов и капилляров один к трём. Вам нельзя больше сочетать творчество и работу. Или пишите свои произведения с четырех утра, или работайте в Госкомиздате. Если не случится инсульт, то при таком напряжении вы в лучшем случае лет через пять станете инвалидом, — сказала мне Билич.

К такому выбору я не был готов. Вообще-то со мной стало происходить что-то странное. Нарушился сон, спал урывками. Электромагнитное излучение телебашни, которая во весь рост торчала перед окнами нашей квартиры? Прошел курс лечения электросном в железнодорожной поликлинике. А потом вдруг слабость, пот льет ручьями, а носоглотка не воспаленная. ОРЗ, ОРЗ, ОРЗ… — такой диагноз ставили врачи. Видя, что пациент в тяжких раздумьях и нерешительности, Билич пришла на помощь:

— Вы сможете прямо сейчас, с этой минуты, не только не писать, но и не читать ничего целый месяц? Я даю вам больничный, уезжайте куда хотите, но даже не читайте, не смотрите телевизор, ведите, что называется, растительный образ жизни. Но обязательно пейте лекарство, которое вам в аптеке приготовят. Само собой понятно: спиртного – ни капли. Сможете?

У меня был выбор? Позвонил поэту Олегу Беликову, он в то время был заместителем председателя горисполкома Зеленограда, сказал, что мне надо где-то побыть месяц на природе, нет ли у них какого-нибудь дома отдыха, чтобы можно было туда сразу же купить путевку? «Позвони через десять минут», — сказал Беликов.

Олег связался с гендиректором электронного объединения, тот дал команду поселить в его номере на загородной базе, обеспечить питанием и необходимым спортинвентарем – на мое счастье на базе готовилась к соревнованию сборная команда Москвы по боксу. Беликов отвез меня на базу, поселил в директорский номер и вручил ключи от сауны. И я с тал вести растительный образ жизни. Гулял по лесу, ходил на лыжах, потом встретил на озере рыбака и уговорил его продать мне зимнюю удочку и запас мотыля. Утром и вечером шел в сауну, барахтался в снегу. По рецепту приготовили какие-то катышки, похожие на шарики пластилина – выпьешь такую штуку, а через некоторое время в ушах начинается шум, кажется, что из ушей, шипя, выходит пар. Когда я поделился своими наблюдениями с Билич, она ответила, мол, что вы хотите, ведь там есть стрихнин. До той поры я знал лишь то, что стрихнином травят волков.

Ровно через месяц окулист, не тот, что нашел у меня неважное соотношение капилляров и сосудов, а другой, исследовав глазное дно, сказал мне, что оно один к двум.

— Поздравляю, — похвалила Билич, но заметила, что над выбором мне стоит подумать.

И я вновь окунулся в свою двужильную жизнь: с четырех утра до полвосьмого за своим письменным столом, с девяти и до упора – на работе. В выходные, на праздники, в отпуске – начиналась самая работа над рукописями.

Николай Котенко, замечательный поэт, переводчик, критик, друг Валентина Распутина, как-то странно смотрел на меня в Пестром зале ЦДЛ. Смотрит и смотрит. Подошел к нему, а у нас всегда были прекрасные отношения, спросил:

— Коля, что ты на меня так смотришь?

— Да тебя же попросту разорвет! Смотрю и думаю, что ты взорвешься как котел от высокого давления. Как ты можешь столько работать и писать?! Саша, тебя разорвет!

Несомненно, в том, что меня не «разорвало», заслуга врачей поликлиники Литфонда и зеленоградских электронщиков, протянувших мне руку помощи в критический момент – спасибо им за это. А Коли Котенко, увы, давно уже нет в живых.

57

Писать мемуары, следуя правде, нелегко. Читая мои воспоминания и размышления, кто-то может подумать, что я свожу счёты со своими недоброжелателями и врагами. Рад бы избегать нелестных характеристик, но, увы, я был свидетелем того, как достойные, выдающиеся люди из моих друзей, такие как Николай Рубцов, Юрий Селезнев, Владимир Чивилихин, страдали и рано уходили из жизни. А сколько страданий и несчастий выпало на долю ныне живущих моих выдающихся друзей, дай им Бог здоровья и долголетия, — Валентина Распутина и Игоря Золотусского? А всевозможные пигмеи, если брать калибр их личности, процветали и без зазрения совести вершили свои дела. Поэтому я мог бы свои мемуары назвать «Мой пигмелион» — сколько их было на нашем веку, сколько они пакостили! По делам им и воздаётся, заслужили.

Да, не всем дано быть талантливыми или выдающимися. Они очень и очень большая редкость. Но вполне достаточно быть порядочным, честным человеком – такая возможность у каждого. В любых обстоятельствах помнить о Добре и Зле. К несчастью, честных и порядочных общество заставляет бесконечно жертвовать – положением, материальным достатком, ухудшать жизнь своей семьи и близких, а негодяйство, бесчестность, нахрап оборачивается, как правило, прибытками по всем направлениям. В этом несправедливость, нравственное уродство нашей жизни, которое не изживается, а усугубляется. В этом невозможно не усмотреть успех осатанения, расчеловечивания и морального разоружения и разложения нашего общества.

Зачем пишутся мемуары? Чтобы представить себя в наиболее выгодном свете, добрать то, чем обошли в жизни? Не отдать должок подобному искушению трудно, но куда важнее объясниться с современниками и грядущим поколением, чтобы кто-нибудь извлек хоть какие-нибудь уроки. Мемуары пишутся в поучение потомкам – таково главное их предназначение.

За свою не такую уж и короткую жизнь, я пришел к выводу, что надо с первых же минут знакомства определить, на что новый знакомец настроен. Есть люди, всегда настроенные на добро, искреннюю приветливость и великодушие. Они часто ошибаются, их часто обманывают, им ведома горечь разочарования. Но они не способны изменить свою изначальную нравственную программу, обжигаются снова и снова, но вновь встречают людей с открытой душой и распахнутым сердцем. Это природно-порядочные и честные люди, цвет любой нации, любого народа. Из их бульона рождаются истинно великие люди, а не знаменитые мерзавцы. Не так опасны откровенные и циничные негодяи, с ними всегда всё ясно, как мелкие людишки, которые также якобы способны раскрывать перед вами душу, но лишь в целях маскировки своей истинной сущности, якобы являть великодушие. Они изначально недоверчивы, усматривают в каждом угрозу своему благополучию, а великодушие никогда не было и не будет свойственно мелким, пигмейским душонкам. И, как правило, они сбиваются в стаи, готовые наброситься на любого, на кого член стаи укажет: «Ату его!» К великому сожалению, за свою жизнь я слишком много видел примеров измельчания человеческих душ, исчезновения, вырождения личностей. Увы, пигмелион не способен возродить страну.

В каждом советском учреждении осуществлялась профессиональная учеба. В министерствах и ведомствах – тоже. Однажды в зале коллегии Госкомиздата собрали начальство не ниже заведующего входящего отдела и представили слово лектору из ЦК КПСС. Фамилию его, конечно, не помню, да она тут и не при чем – шла обработка руководящих кадров, их подготовка к вводу так называемого ограниченного контингента советских войск в Афганистан. Лекция была летом, а ввод – в конце декабря 1979 года.

Лектор не без юмора вещал нам о событиях в Афганистане, о товарище Тараки, задушенном подушкой, и товарище Амине, еще не убитом нашими спецназовцами, о сложной межплеменной борьбе внутри страны, а потом стал обосновывать крайнюю необходимость для СССР иметь прямой выход к Персидскому заливу. Налицо была чья-то паранойя, неадекватные оценки международного положения, непонимание того, что кроме выхода к Персидскому заливу у страны куда более неотложные проблемы.

Мне не раз рассказывал Георгий Арташезович Тер-Газарянц о встрече с Брежневым накануне назначения послом, если не ошибаюсь, в Заир, где он пробыл фактически в ссылке около 15 лет. Причина была в том, что армянские коммунисты избрали его, а не выдвиженца Кремля, своим руководителем. Брежнев говорил ему о том, что руководителю страны принадлежит особая роль в принятии судьбоносных решений таких, как ввод войск Варшавского договора в Чехословакию. Брежнев гордился своим решением. Должно быть, он гордился принятием решения и по Афганистану.

Поразительно шаблонные объяснения в том и другом случае. Если бы войска Варшавского договора не вошли в Чехословакию, то это сделали бы войска НАТО. К этому, якобы, было всё готово, и поэтому важно было опередить их. Точное такое же объяснение давалось и по Афганистану. Только там, якобы, нас собирались опередить американцы, да и Амин перестал быть товарищем, превратившись в агента ЦРУ.

В декабре, конечно же, по просьбе афганской стороны наши войска вошли в Афганистан. Амин жаждал, чтобы шурави его шлепнули? Брежневу, видимо, не давали покоя его жидкие лавры полководца. Поражало незнание истории Афганистана теми, кто принимал решение. Англичане, на что уж профессиональные колонизаторы высочайшего класса, восемьдесят лет воевали там и вынуждены были уйти. В последнее время, уже в ХХI веке, в печати стали появляться признания с американской стороны, что афганская авантюра была спровоцирована американскими спецслужбами – в отместку за поражение США во Вьетнаме, с целью ослабить и дискредитировать СССР. Не случайно сразу же после ввода войск американцы возглавили акцию по бойкоту олимпийских игр в Москве. Эта олимпиада, пожалуй, была единственная в новейшее время, которая была убыточна для страны проведения. Причем катастрофически. То есть, со всех точек зрения акция была неуместна и неадекватна.

Весной 1980 года моего начальника А.Н. Сахарова отправляли в Афганистан. В качестве советника по вопросам организации издательского дела. Андрей Николаевич не унывал, чувствовалось, что ему предстоящая командировка по душе. «Зачем вы туда едете?» — спросил я, имея в виду не служебную цель, а личное отношение. «Хоть строка в биографии будет», — почти с задором ответил он.

Предполагалось, что он едет на три месяца. Должность еще одного зама Сахарова была вакантной, и я остался на хозяйстве один. Один за троих. На неопределенный срок – ведь там, где три месяца, там и четыре… Андрей Николаевич попросил меня не принимать никаких кадровых решений до его возвращения, но я буквально через день выгнал шофера – за саботаж, поскольку тот занялся исключительно подработкой на улицах Москвы, а мои поручения попросту игнорировал. Я — профессиональный водитель, но породу персональных водил терпеть не могу – за угодничество своему начальству и высокомерное отношение к его подчиненным. На воспитание кадров у меня времени попросту не было – после увольнения шофера всем стало ясно, что я ни с кем чикаться не намерен.

Работы было выше головы. Как-то в восьмом часу вечера я, побывав на всех совещаниях и всех «коврах», сел читать и расписывать почту. По пустынному коридоры за дверью простучали, удаляясь, последние женские каблучки. Передо мной лежала пачка документов высотой сантиметров двадцать-тридцать. Разламывалась голова, я стал сомневаться в том, что смогу за вечер рассмотреть почту. Стал искать причину головной боли. Посмотрел на сигареты и вспомнил, что с утра это уже третья пачка идет к концу. Смял ее с ненавистью, отправил в урну. И расписал почту.

В отсутствие Сахарова доставалось не только мне, но и руководителям наших издательств. На коллегии шло обсуждение работы издательства «Искусство». Претензии к издательству были, кто работает, к тому всегда можно их найти. Были они и к директору Б.В.Вишнякову.

Издательство было уникальным по содержанию своей продукции, своим кадрам. Каждый редактор по объему своих знаний поднимался до уровня доктора искусствоведения, обязан был разбираться на своем участке во всех тонкостях не только отечественного, но и мирового искусства. Таких работников в издательстве были десятки. И когда Вишнякова всё же освободили, и Сахаров предложил мне стать директором издательства «Искусства», я, не раздумывая, назвал две причины, по которым не мог принять предложение. Во-первых, кто меня, зная отношение ко мне того же Севрука, туда назначит, а, во-вторых, не считаю себя достаточно подготовленным, чтобы руководить таким издательством.

На коллегии крепко досталось и Вишнякову, и мне. После коллегии у Вишнякова дрожали руки. «Им крови захотелось», — не знаю, как это получилось, сказал я. Рассказал ему и главному редактору редакции искусствоведения, театра, кино и музыки В.М. Сорокину, как надо доделать записку и решения коллегии, чтобы они были приняты, и попросил сделать это до моего возвращения из Харькова, куда я отъеду на два-три дня.

В Харькове должна была состояться Всесоюзная конференция, посвященная созданию произведений о рабочем классе. 28 мая исполнялось 80 лет моей матери, и конференция была предлогом для того, чтобы побывать в Изюме и поздравить с юбилеем мать. Поэтому я пошел к секретарю правления Союза писателей СССР В.М. Озерову и попросил его обратиться к руководству Госкомиздата, чтобы меня командировали на несколько дней для участия в работе конференции. Исполнял обязанности председателя Василий Антонович Сластененко. Рассказал ему, как оно было, и он с трудом, но дал все-таки согласие.

После заседания коллегии я поехал во Внуково. В желудке жгло – не отпускали меня болячки после перитонита. Попросил шофера остановиться возле одного магазина, второго, третьего — ни в одном из них не было соды. Надо было обратиться в аптеку, нет, меня после коллегии зациклило на соде. Во Внукове попросил шофера не уезжать до тех пор, пока не улетит самолет в Харьков – если отложат, то мы тут же едем в поликлинику.

Самолет поднялся в воздух, мне стало дурновато, но лететь-то всего нечего, меньше часа. В Харькове меня встретили молодые литераторы и повезли тут же, минуя гостиницу, к себе в гости. Как сейчас принято говорить, мои земляки накрыли поляну, выпили за встречу. Я думал, что дурнота никак не оставит меня после перелета, пошел в туалет, засунул два пальца в рот. Прошу прощения за натурализм, но откуда-то появилась кофейная гуща. Никакого кофе не пил, а гуща идет и идет. «Свернувшаяся кровь!» — мелькнула догадка и я, вернувшись к столу, попросил срочно вызвать «скорую помощь». Мои слова о крови, сказанные несколько часов назад в Москве, зловеще материализовались.

В коридоре института неотложной хирургии, куда меня привезли, вдруг навалился на меня потолок, поплыли стены, и я опрокинулся на спину. Пришел в себя в палате от дикой боли в ноге – вкатили через штаны кордиамин, чтобы вывести из коллапса. Лежал и мотал ногой часа четыре, пока лекарство перестало действовать. Потерял около литра крови – в самолете в моем желудке, видимо, был кровяной душ. Стали вливать донорскую — и сразу почувствовал, что это кровь курильщика, ибо из моих легких табачным духом потянуло. «Придется снова бросать курить!» — в шутку сказал главному врачу института, появившемуся возле моей койки.

К слову сказать, я попал в единственное в то время на Украине отделение лечения острых желудочно-кишечных кровотечений. Организм мой бунтовал, не желая мириться с чужой кровью. Температура под сорок, жар такой, что даже волосы горячие.

— Ну что нам с вами делать? – спрашивал главврач.- Мне позвонил секретарь обкома Ивашко и велел каждое утро докладывать о вашем состоянии. Что я ему сейчас доложу?

В таком виде застали меня брат и сестра, приехавшие из Изюма. Передал им подарок матери, попросил сказать ей, что уже всё нормально, придется долечиваться в Москве – институт неотложной хирургии закрывают на ремонт, меня хотят перевести в другую клинику. Так что приехать в Изюм, при всем моем желании, не смогу. Собственно, и прилетел в Харьков с тем, чтобы поздравить мать, но не повезло…

— Попробуйте влить этазол, — попросил я главврача. – На меня он действует самым благотворным образом.

Действительно, я всегда боролся с температурой с помощью этого, нынче вышедшего из моды, средства. Видимо, судьба у него, как у стрептоцида – в начале ХХ века его, в красном и белом виде, широко использовали, а потом бактерии привыкли к нему, и стрептоцид, которого бактерии подзабыли, вновь объявился в качестве лекарства, лишь в конце века. Поставили капельницу – температура пошла на спад. Осталась чуть повышенной, свидетельствующий о том, что идет усвоение белка, стало быть, эрозии в желудке затягиваются.

Настала пора думать о возвращении в Москву. Сластененко отпустил меня на несколько дней. Переезжать в другую харьковскую клинику я не мог еще и потому, что только у меня было право подписи на банковских документах, у Главной редакции оказывались заблокированными все счета, работники не могли получить даже зарплату. Более того, подведомственные издательства не могли решить ни единого финансового вопроса, относящегося к компетенции Главной редакции. Короче говоря, положение сложилось аховое.

Делегация москвичей уезжала из Харькова через день. Если ехать, решил я, то со своими. Заведующий отделением и слышать не хотел о выписке. Эрозии продолжали кровоточить, и заведующий не хотел брать на себя ответственность, если что-нибудь случится со мной в пути.

— Чтобы доказать, что выдержу десять часов в поезде, я завтра с семи утра и до одиннадцати вечера буду ходить по коридору. Если прохожу без приключений – вы меня выписываете, а нет – переводите сразу же в другую клинику.

— Хорошо, — согласился заведующий, — завтра как раз заступаю на дежурство по институту.

Как и обещал, я с утра и до позднего вечера прогуливался по коридору. Следующий день ушел на сдачу последних анализов и к концу дня заведующий окончательно сдался – вручил мне выписку из истории болезни, а я дал расписку, что всю ответственность за отказ от лечения в институте беру на себя.

Приехал как раз на банкет по поводу завершения конференции.

— Мы так переживали за вас, — говорил, на радостях обнимая меня, Виталий Озеров.

Горячие головы вручили мне рюмку, предложили выпить за мое выздоровление. Какое выздоровление – я мог позволить себе лишь минералку и то без газа.

Подошел Ивашко Владимир Антонович. Я поблагодарил его за внимание ко мне, что в институте сделали всё возможное, чтобы привести меня в условно транспортабельное состояние.

— Но вам так и не удалось побывать на юбилее матери, — сказал с сочувствием Ивашко. – Это же, вероятнее всего, последний юбилей матери, дай бог ей здоровья. У меня есть предложение. Вы не сегодня едете в Москву, а завтра. Мы поедем в Изюм к матери, вслед за нами будет ехать машина «скорой помощи». Поздравляем вашу мать и возвращаемся. Вечером вы уедете в Москву в мягком вагоне, с вами поедет медицинская сестра. Идет?

— Спасибо огромное, Владимир Антонович, но вы представляете, что будет с матерью, когда она узнает, что сын приехал поздравлять на «скорой помощи»?

— А мы ее оставим в каком-нибудь переулке, чтобы ваша мама не догадалась и не узнала.

— Откровенно говоря, мне нельзя совершать такие поездки. Кровь еще сочится из эрозий, куда мне…

Готовность Владимира Антоновича ради того, чтобы сын поздравил мать, пойти на такую акцию глубоко тронула меня. Через год я буду в Харькове и передам Ивашко только что вышедший сборник «Китовый ус». Владимира Антоновича не было в Харькове, но он уже вернулся из Афганистана. Вскоре он станет первым секретарем Днепропетровского обкома партии, потом первым секретарем ЦК Компартии Украины, наконец, при Горбачеве – вторым секретарем ЦК КПСС. Безусловно, он был Личностью, своего рода украинским Машеровым, талантливым организатором и выдающимся государственным деятелем, которому или судьба, или конкуренты не позволили в полную силу раскрыться и реализоваться. Он, как большинство «афганцев», ушел из жизни в расцвете сил.

А тогда Владимир Антонович рассказывал, что из себя представляет мой родной Изюм.

— Если с изюмчанином заговорить о Харькове, то он может спросить: «А это не тот городишко Харьков, который под Изюмом?» — в шутку подначивал он меня.

Действительно, Изюм и Харьков долго соперничали. Но Изюму досталось на две эпидемии чумы и на несколько набегов крымских татар больше, а окончательно спор между ними был решен, когда в Харькове в начале девятнадцатого века открыли университет.

58

Возвращался в Москву в купе вместе с Виктором Тельпуговым – многолетним председателем ревизионной комиссии Союза писателей СССР, преподавателем Высших литературных курсов, автором многих рассказов о Ленине. Раньше он казался замкнутым, даже высокомерным, но несколько часов пути с ним изменили мнение – Тельпугов, думается, был очень одинок. Он внимательно присматривался ко мне, но я, к счастью, дорогу перенес хорошо. Утром съел яблочное пюре, предназначенное для детского питания, но организм даже такую консерву не принял, и пюре украсилось ниточками алой крови. Но я уже был в Москве.

Поехал на работу, зашел к Сластененко. Подписал письмо в Минздрав СССР, чтобы меня поместили немедленно в больницу. Пошел сам туда «выбивать место». Улита бюрократическая долго едет, а ждать было нельзя, и ходить на работу я не мог – любой стресс мог кончиться плохо. Появлялся на работе, чтобы подписать бумаги, и тут же уехать. Наконец, на третий или четвертый день дали место в институте гастроэнтерологии на шоссе Энтузиастов.

С институтом мне повезло. Врач Роберт Тимофеевич Брилёв, добрейшей души человек, оказался пишущим человеком. Уже после того, как он меня вылечил, а я лежал в институте больше месяца, он попросил высказать свое мнение о своей повести. Написана она была на весьма высоком профессиональном уровне, но… Писателю во все времена не меньше, чем талантом, чем настойчивостью и способностью к самопожертвованию, необходимо обладать качествами предпринимателя, способного добиться публикации своего произведения. То есть быть пробивным. Порой диву даешься: способностей на грош, пишет так себе, а волну гонит словно он титан литературы, живой классик. Конечно, проходит время, волна стихает и никто не вспоминает литературного деятеля. Пробивными качествами я никогда не отличался, не пользовался и своим служебным положением – попросту не умел это делать. Понимаю, что это крупный мой недостаток, однако не смертельный. Но еще более мизерными в этом смысле были способности у Роберта Тимофеевича. Изредка мы созванивались, причем инициатива, как правило, принадлежала мне. А потом он затерялся в этой жизни.

У Роберта Тимофеевича была удивительной красоты медсестра Наташа Чекмарева. Тогда она только закончила медучилище, лет ей было не больше семнадцати. Она, видимо, еще только догадывалась о той фантастической власти над мужчинами, и женщинами тоже – последнее удивительно, которую давала ей совершенная красота. Наташа была настоящей русской красавицей – стройная, с огромными голубыми и добрыми глазами, удивительно нежной кожей, со светло-русой косой. В благодарность за то, что Роберт Тимофеевич и она давали мне ключ от своего кабинетика, где по утрам и вечерам написалась повесть «Грахов», я как-то пригласил Наташу в ЦДЛ – показать знаменитый дом, посидеть в ресторане. Ее красота произвела на присутствующих ошеломляющее впечатление. Даже официантки подходили ко мне и спрашивали: «Саша, где ты нашел такое чудо?!» Если бы в те годы проводились конкурсы красоты, то она, несомненно, стала бы первой красавицей России. Ее судьба мне тоже неизвестна, старые телефоны не отвечают. В честь ее я назвал героиню повести о могуществе любви «Вечный сидром» Наташей Чекмарёвой. Видимо, она запала в сердце многим. Иначе через столько лет я не обнаруживал бы регулярно в числе поисковых фраз на моем сайте два слова — «наташа чекмарева».

В институте я научился прекращать кровотечение из эрозий. Они меня преследовали после перитонита, а после стресса, да еще в самолете, дело дошло до прямой угрозы жизни. Рецидивы случались и после – когда кровь теряешь, то становится муторно. А проверить просто, извините за натурализм, – два пальца в рот, и если есть алая кровь или кофейная гуща, то надо срочно выпить граммов пятьдесят хлористого кальция ( в справочниках рекомендуется одна столовая ложка!) Или звонить в «скорую помощь». Бутылочка с хлористым кальцием много лет хранилась у меня в холодильнике. Если муторность настигала меня в городе, то в любой ближайшей аптеке можно было купить спасительный препарат.

Вернулся из Афганистана Андрей Николаевич. Пока я лежал в институте, он взял себе еще одного заместителя – Юрия Александровича Бычкова, которого я знал по издательству «Молодая гвардия», где он заведовал редакцией эстетики. Потом Бычков будет главным редактором издательства «Искусство», редактировать газету «Московский художник», директором Музея А.П. Чехова в Мелихове…

Когда я вышел на работу, то Андрей Николаевич готовился после Афгана уйти в отпуск. Разочарование в Стукалине нарастало во мне. Однажды он расписал мне письмо известного писателя Гавриила Троепольского. Письмо было на девять десятых личное, состояло из фраз «Помнишь, Боря, как мы с тобой гуляли вдоль реки Воронеж и беседовали о том и о том…» Я не представлял, как можно на такое письмо поручать готовить ответ постороннему человеку? «Белый Бим Черное Ухо», как мы именовали в шутку старика Троепольского, просил за какого-то автора-воронежца, но и в этом случае дай поручение рассмотреть рукопись, а писателю напиши своей рукой записку или, в конце концов, позвони – в твоем распоряжении правительственная связь. Я расценивал это как образец чудовищного бюрократизма. Меня черти колотили, я не мог справиться с собой от возмущения, написал несколько вариантов ответа, пока Андрей Николаевич не понял, что от меня толку не будет, взялся за подготовку ответа сам.

Как только он убыл в отпуск, как надо же было случиться скандалу, вызванному выходом в издательстве «Искусство» далеко неоднозначной книги В. Гаевского «Дивертисмент».

В моем архиве сохранилась дневниковая запись, которую я привожу полностью, даже не исправляя очевидные стилистические погрешности, которые свидетельствуют о том, что автор находился далеко не в уравновешенном состоянии. Вот этот документ:

«4 августа 1981 г.

С моей прилежностью только писать дневники! 3а восемь месяцев, прошедших после предыдущей записи, произошло многое. Во-пер­вых, вышла книга «Китовый ус», в ближайшее время выходит сбор­ничек в «Библиотечке «Огонька». Все рассказы хвалят, но мне кажется довольно равнодушно. Превратиться в этакого похваливае­мого с похлопыванием по плечу, мол, давай, старина, — вещь не из приятных…. От ругани хоть злость появляется!

Наконец-то, я ушел из Госкомиздата. Опять похваливают, мол, давно надо было тебе оттуда уйти и зачем только ходил? Мы не могли понять, как ты мог там работать? А Николай Котенко, подвыпив, как-то вещал: «Саша, да тебя там разорвет, понимаешь, что разорвёт!» И делал страшные глаза при этом…

Произошло это следующим образом. 20 июля, примерно в поло­вине шестого пригласил меня к себе Б.И. Стукалин. Все было мир­но, спокойно: председатель высказывал замечания по альбому к 75-летию Л.И.Брежнева мне и куратору издательства «Планета» И.К.Печкину. «Здесь надо убрать сигарету, он не курит» и т.д. 3атем обратился ко мне: «Останьтесь». Куратор уходит, я сажусь. Б.И. начинает с места в карьер: «Как могло случиться, что в издательстве, да и во всей Москве, знают о том, что Чхиквишвили был у Тяжельникова? Кто вам давал право говорить об этом Голику? Об этой встрече знали только Тяжельников, Чхиквишвили, Сенечкин и вы! Теперь вы поставили нас в тяжелое положение. Это не пер­вый раз: у нас есть факт, когда вы сказали писателю то, чего вам не следовало говорить» и т.д. и т.п. «Первопечатник» был разъярён, я не мог даже предположить, что он, обычно выдержанный и тактичный, позволит себя так вести. Фактически он, знаменитый своей чуткостью, не взял на себя труд выслушать меня!

Дело в том, что в издательстве «Искусство» вышла книга В. Гаевского «Дивертисмент». Сутью этого сочинения является безудерж­ное восхваление прошлого и нынешнего на Западе, например, Бежара, и естественно, всяческое унижение русского балета. Мишенью своих нападок он выбрал многих нынешних деятелей, в т.ч. и главного балетмейстера Большого театра Ю.Н. Григоровича. Он и К* возмутились, пошли в ЦК.

Чхиквишвили у Тяжельникова был 16 июля. Накануне, перед отъездом в отпуск, мне позвонил директор издательства «Искусство» Б. В. Вишняков: «Александр Андреевич, защитите нас, ведь мы в шести книгах расхваливаем Григоровича, а две ну уж полностью о нём!» Странная просьба и странная фигура! Пакостят ведь сознательно! Бог с ним, с этим Григоровичем, но неужели весь наш балет говно?­

15 июля я пишу краткую справку для Чхиквишвили. Он уезжает в ЦК, а мне поручает к 12 часам вызвать главного редактора издательства И.Е.Голика, его зама, он же секретарь партоpгани­зации, он же главный вдохновитель этого издания, Дубасова Г.М. и редактора книги, зав. редакцией литературы по истории и теории театра Никулина С.К. Вместо Дубасова приехала зам. директора по производству В.И. Шебеко.

Поскольку Чхиквишвили не было на месте, он так и был в ЦК, но что он находится у Тяжельникова, я не мог знать и узнал лишь об этом примерно в 16 часов. Примерно в 12.30 я пригласил работников издательства к себе и стал выяснять, почему книга без редакционного заключения, почему не было второй рецензии и т.д. При этом я подчеркивал, что содержания книги мы сейчас не касаемся, мы рассмотрим его и, если окажется, что книга с серьезными недостатками, рассмотрим этот случай на главной редакции и взыщем с кого следует. Затем я оставил Голика, попросив Никулина и Шебеко выйти из кабинета. Я рассказал ему, что сейчас, мол, Чхиквишвили в ЦК по этому поводу, ввел его, что называется, в курс событий, т.к. он только вернулся из отпуска. Потом Стукалин будет обвинять меня в том, что я все рассказал редактору, прежде всего о том, что Чхиквишвили был у Тяжельникова! Но только примерно в 16 часов Чхиквишвили пригласит А.А. Небензю, B.C. Молдавана, В.В. Ежкова, А. С. Махова и меня и скажет, что он был у Тяжельникова! Когда же я сказал Стукалину, что кроме четырех человек, которых он назвал, было еще несколько человек, то он заявил, к примеру, что Небензя, мол, вне подозрений, надо полагать потому, что он зампред. Тот же Махов тут же рассказал, к примеру, Майсурадзе и т.д. 23 июля во время заседания коллегии Майсурадзе живописал мне, как Чхиквишвили наносил визит Тяжельникову. Но тем не менее виноватым оказался я. ( Махов А.С. – на ту пору начальник Главного управления сводного тематического плавнированияи и координации, Майсурадзе Ю. Ф. – его заместитель. Примечание 2006 года).

Кoгда я стал увеpять Стукалина в том, что я не мог сделать ничего такого, чтобы повредило Госкомиздату в данном случае, что я верю Голику, что, готовя документы на коллегию, давал, конечно, перепечатывать машинистке (черт возьми, как же мог поступить иначе?). Вот тут-то и был пущен Стукалиным аргумент, что у нас, мол, были на вас и раньше такие факты, что вы сказали одному писателю и т.д. Если и сказал какому-нибудь литератору что-либо или подсказал, как ему поступить, то в этом случае никакой вины быть не может. Конечно, писатель тот, если он был, поступил по отношению ко мне, что и говорить, неважно, но я всегда руководствовался тем соображением, что писателям должен помогать именно я. Надо также учитывать, что писатель – он одиночка, ему приходится всю жизнь отстаивать свои интересы в борьбе с целыми коллективами. Союз писателей далеко не всегда помогает ему в этом. Я считал себя в какой-то степени представителем писателей в Госкомиздате. Хорош был бы я, если бы не помогал писателям, если они того заслуживали!

Но тут Стукалин сказал фразу, которая, как мне кажется, поста­вила все на свои места, предварительно обрушив во мне всю преж­нюю веру в этого человека. Конечно, я отнюдь его не идеализировал, видел слабость и еще раз слабость, безынициативность, уступчи­вость, как правило, той стороне, но я понимал, что он в безвы­ходном положении подчас, что от него не так уж много зависит. Гнев, если не ненависть ко мне, заставила его в качестве еще одного apгyмeнтa бросить: «И вообще вы только в одну сторону тянете!..» В какую сторону?! В сторону писателей (потому что Чхиквишвили по поводу книжки Гаевского звонил Г.M.Мapков, но не мог же подумать Стукалин, что в самом деле я «организовал» это? Я же не могу против себя организовывать звонки!?) Но это не такой уж большой грех. Следовательно, понятие стороны здесь очень уместно отождествить с направлением. И когда я это понял, сразу появилась мысль: «Надо уходить отсюда. Да, ухо­дить». «Если подобное повторится еще раз,- предупредил Стукалин,- мы не посмотрим ни на ваш опыт, ни на вашу квалификацию, мы уволим вас. Я предупреждаю вас!»

Может быть, он считает и меня в числе тех, кто в какой-то степени дает представление о нем, как бы собой окрашивая его. Возможно, когда ему не дали слова на съезде партии, он стал спрашивать себя, а почему? И тут увидел людей, которые «тянут только в одну сторону»? Должно быть, он увидел, и не без оснований, в их числе и меня? Фраза, конечно же, прозвучала не случайно. Кроме того, на съезде писателей его выступление было отнюдь не успешным, оно не очень-то отвечало обильнейшей критике Госкомиздата, чаяниям и интересам делегатов. Я в подготовке этого выступления участия не принимал. Стало быть, я был равно­душен или отрицательно настроен к тому, что он скажет, — таков вывод он мог сделать. Но неужели он был таким наивным в разговоре со мной, что мог подумать, что я, убоявшись его начальственного окрика, тут же перестану «тянуть в одну сторону»? Как же они плохо думают о тех, с кем работают! А может, те, кто работает, дают слишком веские основания для этого?

Дома я, разумеется, рвал и метал. Рвал и писал заявления. Утром, немного успокоившись, пошел на работу с заявлением в портфеле.

Хотя задуматься было о чем. К этому времени сняли с должности главного редактора журнала «Человек и закон» Сергея Семанова — за разоблачительную публикацию о нравах в Краснодарском крае, вотчине Медунова, ближайшего друга Брежнева. Случайны слова Стукалина о том, что «вы тянете в одну сторону» или тенденция?

Вызов к Чхиквишвили. Oпять Голик, опять разбирательство: кто сказал «а»? Тут уж оказывается, что я «по собственной инициативе» вызывал Голика, Шебеко, Никулина. Чхивишвили ко мне: «И он смотрыт мнэ в глаза, а я говорю: не знал я, что паеду к Тяжельникову! Нэ знал, панимаешь?» Черт возьми, но как я тогда мог знать и сказать Никулину? Потом пошли обычные штучки Ираклия: ты хочешь нас оставить ни с чем, почему не обращаешься к Долгову К.М. и т.д. Я стал говорить ему, что всё это не мой уровень – заставлять зав. сектором ЦК партии давать Госкомииздату свои отзывы о книгах. «Ты, вижу, баишся». Тут как раз зашел секретарь парткома Р.И.Кадиев, который, воспользовавшись тем, что Ираклий говорил по телефону, стал спрашивать меня о рыбалке, об отпуске и т.д. Я уже кипел… Затем Чхиквишвили сказал: «Вот шьто: пэрэдай это дело кому-нибудь, кто там, Бичков, пэрэдай Бичкову». «Я могу не только передать, но подать заявление!» — взвился я. И тут же спросил: «Я могу идти?» «Иды, — сказал он. – Тэбэ никто не просит падавать заявлэние, но у нас нэ прахадной двор!»

Минут через пятнадцать, когда новый вариант заявления был отпечатан, ко мне зашел Бычков и сказал, что ему Чхиквишвили поручил принять от меня дело с книгой В. Гаевского. Через тридцать секунд я был в приемной Чхиквишвили и передал ему через секретаря на имя Стукалина и Чхиквишвили заявление: «После того, как степень доверия ко мне, а равно степень недоверия к тому, что я делаю, не составляет для меня тайны и не будет составлять ее впредь, я не могу исполнять свои служебные обязанности и, откровенно говоря, не хочу это делать. Поэтому просил бы вас освободить меня…»

22 июля состоялась коллегия. В конце ее председательствующий Чхиквишвили сказал: «Прашу остатца Олшанского и руководителей подразделений». Затем: «Товарыщ Олшанский подал заявление, — опять повторил, что из-за того, что я сказал Голику, стало известно о встрече в отделе пропаганды ЦК. «Чтобы долго нэ разбыратца я прэдлагаю удовлэтворыть просбу товарыща Ольшанского. Нэт возражэний? Прынымается».

Через день я встретился ним, и мы расстались друзьями. «Развэ можно пысат такие заявлэния? Погарячились. Погарячился ты… Да он са мной по нэдэлям нэ званыт, нэ прыглашает… Сказал бы – виноват, а? И всо. Нэ пэрэживай, паможем с работой…» И т.д.

Пока я слышу, что поступил правильно, Противоположное мнение исходит только лишь от работников Госкомиздата. Ну да ладно…»

Сейчас, четверть века спустя, ситуация представляется бредовой. Ну, вышла плохая книжка Вадима Моисеевича Гаевского, так возьмите и издайте в противовес ей хорошую. Нет, тогда последовали санкции. Б.В. Вишняков с просьбой о защите звонил не только мне. Из Ленинграда последовал звонок Тяжельникову от Г. А. Товстоногова. Чхиквишвили попал к Тяжельникову после этого звонка. Он на совещании, которое началось в 16 часов, говорил, обращаясь ко мне: «Вот тэбэ, Олшанский надо было поехат и выслушат то, что гаварыл мне Евгэний Мыхайловыч!» Им нужен был козел отпущения. Но ошиблись с кандидатурой. Не зря Чхиквишвили говорил Сахарову: «Олшанский – гордый чалавэк!» Я не мог позволить им оболгать меня и растоптать мое достоинство, а потом участвовать в расправе над издательством. К тому времени я уже созрел для понимания того, что Госкомиздат – это аппендикс аппарата ЦК, что нашими руками Старая площадь таскает каштаны из дымного, даже удушающего идеологического полымя.

На коллегии отсутствовал Стукалин, хотя он был в Москве. Заставил расправиться со мной Чхиквишвили. Кстати, Ираклий нарочито читал мое заявление сбивчиво и коряво, после принятия решения демонстративно изорвал его в клочья, но у меня остался второй экземпляр – написанное пером…

Сразу после коллегии меня в свой кабинет затащил начальник управления кадров Николай Гаврилович Кислицын. Закрыл дверь на ключ, достал из сейфа бутылку коньяку.

— Что происходит? – возмущался он, кстати, отставной генерал из Главпура. – Это что – тридцать седьмой год? Как понимать: твой портрет висит на первом этаже, на втором этаже, ты один из лучших наших работников и вдруг – такое! Александр Андреевич, ты же с Тяжельниковым знаком, сходи к нему, расскажи, как всё было…

Выпили еще по одной. Николай Гаврилович добивался своего:

— Пойдешь к Тяжельникову?

— Нет.

— Почему?

— Противно.

Потом был звонок одного из заместителей начальников главка:

— Спасибо за то, что вы дали им пощечину. Только вы, писатель, могли ее дать.

Андрей Николаевич Сахаров отнесся к моему поступку с сочувствием. Он понимал, что для меня заявление было делом чести. Видимо, у него был разговор со Стукалиным обо мне – Андрей Николаевич советовал зайти к председателю, помириться. Не исключаю, что Стукалин ждал от меня такого шага.

Это подтверждается следующим. Стукалин вскоре стал заведующим отделом пропаганды ЦК. Почти четыре года меня никто не печатал, инцидент в Госкомиздате стал для меня, как в анекдоте, «шубой» — то ли я украл шубу, то ли у меня, но что-то было… В 1983 году хотели избрать секретарем парткома Московской писательской организации, но опять же «шуба». И хорошо, что она сработала. Но в 1984-м меня избрали рабочим секретарем правления Московской писательской организации – к этому времени Стукалин уже ждал агреман из Венгрии. В Колонном зале дома Союзов был вечер, посвященный 80-летию М.Шолохова, у меня был пригласительный билет с штампом «Президиум», и в комнате президиума Стукалин бросился ко мне с объятиями. Он – политактер, я краем глаза видел, как от удивления отвисли челюсти у Беляева и Севрука. Они считали, что Ольшанский – враг Стукалина, а они обнимаются!

Потом, когда я работал в ВААПе, Стукалин позвонил мне раз, второй, третий… Ко мне часто заходил Валентин Распутин – после заседаний президентского совета. Рассказывал, что происходит наверху. Однажды он рассказал, какое впечатление на него произвел Стукалин в Будапеште. Да, Борис Иванович был мастером производить благоприятное впечатление, и Валентин Григорьевич сожалел, что тот уже не посол в Венгрии.

Причиной звонков было получение необходимых сведений о сотрудничестве издателей СССР и США — Стукалин готовился к поездке в Америку. «У меня же за стеной твой бывший помощник Юра Стельмаков! Почему же ты не обращаешься к нему?» — задавал себе вопросы я. Действительно, Стельмаков, начальник управления общественно-политической литературы сидел за стеной – она была общей для наших кабинетов. Стукалин помнил некрасивое свое поведение по отношению ко мне в июле 1981 года, помнил, что я не пришел к нему, знал, что мое упрямство мне дорого обошлось, и он хотел наладить со мной отношения – иного объяснения у меня не нашлось. Значит, мучила его совесть, а это уже само по себе хорошо.

Наконец, мы договорились о встрече. Мы тепло поздоровались, я угостил Бориса Ивановича чаем. Он как бы между прочим заметил, что мы, кажется, раньше вместе работали, на что я кивнул головой, но тему не развил, а вручил данные о сотрудничестве издателей Америки и Советского Союза. И тоже, как бы между прочим, заметил, что Юра Стельмаков сидит буквально у меня за спиной. Борис Иванович повспоминал, как он был председателем учредительного совета ВААПа, и мы расстались.

Больше я его не видел. Когда он умер, то на похороны я не пошел. Давным–давно у меня обида утихла, а уважение к нему в моей душе так и не возродилось. В ней поселилась боль. Долг писателя — рассказать так, как было. Долг христианина, пусть даже такого кудлатого, как я — понять и простить. Борис Иванович свою половину пути ко мне прошел, а я — нет. Надо было пойти на похороны, поклониться его праху, смирив свою гордыню и обиду, вселив в душу покой и гармонию. Так нет же, как в «Борисе Годунове»: «Я житницы открыл, работы им сыскал, они ж меня, беснуясь, проклинали!» — удел всех наших правителей и крупных чиновников. И удел черни…

Что же касается Чхиквишвили, то напрасно в августе 1981 года я слова «расстались друзьями» не взял в кавычки. Когда Пастухова Б.Н. назначили председателем Госкомиздата СССР, я с ним договорился о встрече. Хотел ему подсказать, что сразу надо обратить внимание на воровство книг – растащили свыше 2 миллионов томов подписных изданий! О том, чтобы проситься назад на работу, и речи не могло быть – для Пастухова это означало бы вызов Стукалину. Приехал к концу рабочего дня, а его вызвали в ЦК. Ждал часов до восьми, сидел, кажется, у Алексея Курилко, который впоследствии станет директором издательства «Книжная палата». Решил уходить. Иду и буквально при входе сталкиваюсь с Пастуховым и Чхиквишвили. Пастухов сделал вид, что меня не знает, а Чхиквишвили сильно удивился, откуда я взялся. Через полчаса из автомата я позвонил по прямому телефону Пастухову, объяснил ему всё. А на следующий день, как мне передали, Чхиквишвили пригласил председателя месткома Галину Ивановну Гуличкину к «Доске почета» и допытывался у нее:

— Пачему Олшанский, который давно нэ работает в Госкомиздатэ, на «Даскэ пачота»?

Вскоре у Чхиквишвили найдут злоупотребления при постройке дачи, его снимут с работы, объявят партийное взыскание. Подобное с моими недоброжелателями происходило всегда, я могу привести не один такой случай, но Бог знает, что я не опускался до мести. Просто знал, что Бог их накажет. И наказание, рано или поздно, следовало. Порой очень жестокое – должно быть, потому, что я не просил Всевышнего простить их.

P.S. В разговоре Стукалин припоминал мне, судя по всему, такой случай. У писателя Дмитрия Жукова, одного из наиболее известных патриотов-почвенников, по идеологическим причинам остановили книгу в издательстве «Советская Россия». Он примчался ко мне. Писатели ведь представления не имеют о каком-то распределении обязанностей, всё равно шли ко мне. «Советская Россия» была республиканским издательством, подведомственное Госкомиздату РСФСР, следовательно, надо было отправить Жукова сразу туда, к начальнику Росиздата Степану Грамзину. А я пошел к Саше Судакову, заворгу Главного управления республиканских и областных издательств с просьбой узнать, что случилось с книгой Жукова. С Судаковым я когда-то работал в ЦК комсомола, он станет замминистра, потом — директором издательства «Просвещение». Просьба была дружеская. Тем более, что все члены коллегии были на выездном заседании на Калининском полиграфкомбинате.

И вдруг на очередном заседании коллегии начальник Главного управления республиканских и областных издательств Шишигин М.В. заявляет, что Ольшанский вмешивается в дела его главка и что партком намерен рассмотреть его персональное дело в ближайшее время. Стукалина перспектива заиметь скандал на русофильской закваске весьма озадачила, и он мягко, но твердо дал понять Шишигину, что он не тем занимается.

Спустя несколько лет я встретил Дмитрия Жукова в Московской писательской организации. Он буквально зашипел от ненависти, глядя на меня, обвиняя как работника ВААП, в тех грехах, которые ему пригрезились. «И я едва не заработал персональное дело, защищая этого Жукова?!» — думал я, пока тот «разряжался». Кстати, Д. Жуков – отец небезызвестного либерал-реформатора Александра Жукова, вице-премьера российского правительства. Почему у большевиков внуки-буржуины и мальчиши-плохиши, а у патриотов-почвенников сыновья либерал-реформаторы – сия тайна великая есть.

Хочется эту главку закончить на более теплой ноте. Кто-то из авторов альманаха «Метрополь» прислал анонимное письмо в Госкомиздат. Оно, кстати, находится в моем архиве. По нему, в частности, было принято решение очередную книгу Ф.Искандера в издательстве «Советский писатель» не останавливать, а выпустить тиражом 15 тысяч экземпляров. По нынешним временам солидный тираж, а по тем – минимальный, оскорбительный, чтоб знал свое место…

Но речь не об этом. Как-то я сидел в «Пестром зале» ЦДЛ, подсел ко мне Юрий Казаков. Он был навеселе. И вдруг стал плакать и говорить:

— Саша, Васька уезжает! Он же писатель, ему нельзя уезжать. Ты же какой-то большой начальник, скажи им, чтоб Ваську оставили в покое!

И в разных вариантах одно и то же. А речь шла о Василии Аксёнове, которого за альманах «Метрополь» выпроваживали из страны. Без каких-либо шуток, без иронии — очень трогательная сцена. Но втолковать Юрию Казакову, да еще крепко подвыпившему, что я отнюдь не начальник СССР, что даже весь Госкомиздат, а я всего лишь один из его чиновников, тут ничего поделать не сможет, так и не удалось. Он остался при твердом убеждении, что я Ваське, с которым лично никогда не был знаком, помочь никак не хочу.

59

Куда я мог, освободившись от Госкомиздата, деть себя? Писать после такого стресса я не мог. Наиболее привлекательным местом была Сибирь. Туда я всегда устремлялся после московской задухи, подковерной борьбы, которую вели столичные клещи. Возникла мысль об охоте. А если уйти в тайгу на всю зиму, обновиться духовно, излечиться нравственно? Написал в Иркутск поэту Анатолию Горбунову, которого Вадим Кузнецов и я присмотрели среди молодых, приглашали на мероприятия, помогали печататься. Он был таежником, не похожим на серийных московских пиитов. У него был друг Михаил Шаповалов, мечтатель и романтик. Зарабатывали они деньги там, где что подвернётся, придумали знаменитую частушку: « А мы с товарищем вдвоем работали на дизеле, он мудак и я мудак: у нас дизель сп…или!»

Горбунов тут же откликнулся: Ондреич, приезжай. Накупил я различных припасов, учитывая его советы, получилось около семидесяти килограммов, взял билет и вылетел в Иркутск. Потом вместе с Горбуновым в Усть-Кут – здесь я уже бывал. Там нас ждали на моторной лодке два горбуновских друга, решивших наловить ленка в верховьях небольшой, но рыбной речке Ичора. По Лене мы спустились до небольшой деревушки, где жила родная тетка Горбунова. Там должны были взять оружие, припасы, собак и вернуться по Лене немного назад, а затем зайти в Ичору – в ее верховьях был родовой охотничий участок Горбуновых – приблизительно 250 квадратных километров, граничащих с Якутией. Представляю, с каким изумлением читают эти строки европейцы, а уж о японцах и говорить нечего – но такова Россия, таковы сибирские масштабы.

На Лене стояла осень. Мы мчались вниз по течению, Лена солидно и просторно катила свои воды к океану. По берегам, слева и справа, бесконечная тайга, желтые березняки вкраплены в суровые темно-зеленые чащи хвойных старожилов. На взгорьях – деревни. Как правило, брошенные, давно не жилые. Горбунов с болью говорил о том, что виной этому – экономия на школах. Какой-то идиот-чиновник узрел мотовство в том, что на просторах России много малокомплектных школ, Сократить те, где меньше пятидесяти учеников. Где в вымирающей России он нашел деревни, где столько учеников? В младших классах дети еще находились при родителях, а чтобы закончить школу в условиях Сибири – надо было уехать за сотни километров в интернат. Одни болтали о закреплении молодежи на селе, а другие выпихивали молодежь из деревень. После школы парни и девушки, вкусившие городской жизни, не возвращались в родные места. Грошовая экономия сводила на нет огромные, многовековые усилия по освоению суровых сибирских просторов.

Вспоминал я и наш десант на Нижнюю Тунгуску по случаю открытия дома-музея В.Я. Шишкова в Ёрбагочёне. Было это всего каких-то семь лет назад. На зональное совещание молодых писателей Восточной Сибири и Дальнего Востока я буквально вытащил Виля Липатова. Он долго отнекивался, но я все-таки уломал его поехать в Иркутск, в нечуждую для него Сибирь. Для него она оказалась прощальной поездкой. Приехали на семинар Виктор Астафьев и Евгений Носов. Как-то Евгений Иванович менял при нас сорочку, невольно показав нам огромный, через всю спину шрам, и я понял, откуда родилось его изумительное «Красное вино победы».

Никто из писателей старшего поколения не решились участвовать в открытии дома-музея В.Шишкова — лететь на АН-2 шесть часов на север от Иркутска. Примкнул к нам лишь Дмитрий Михайлович Ковалев – моряк времен Великой Отечественной войны, известный и хороший поэт, надежный товарищ. Провожатым нашей группы из 8 бесшабашных голов был Вячеслав Шугаев – в то время иркутский, но уже известный писатель. До московского Шугаева, самоуверенного и высокомерного, было еще далеко. Он был еще Славой, хорошим парнем, приветливым, в меру ироничным, рассказывающим о Сибири и сибиряках не без юмора.

К сожалению, у нашего пилота был какой-то куцый допуск, летать ему разрешалось лишь в очень светлое время суток, и мы часа через два опустились на сельском аэродроме. Встретил нас председатель сельсовета, к нашему удивлению с двумя огромными заплатами на заднице. Вот тогда я и увидел впервые кучи консервных банок возле каждого дома. Сверху лежали еще не проржавевшие, а нижние уже съела ржавчина. И стаи собак-лаек, которые мчатся на тебя, прыгают, радуются, думают, что ты охотник и возьмешь их в тайгу.

Сельский голова гостеприимно пригласил к себе домой, напоил и накормил путешественников. Тогда я впервые пробовал сибирский малосол – «сорную», как называл ее хозяин, то есть мелкую рыбу засаливали в бочонке. Мы ее уничтожали мисками, потому что ничего вкуснее из рыбных блюд есть нам не приходилось.

За околицей был стан геологоразведчиков.

— Если найдут что – уйдем на север. На свежее место, — объяснил нам голова.

И стал понятен лейтмотив многих произведений Валентина Распутина. Просто удивительно, что еще никто не написал повесть или даже роман о сибирской деревне, откочевывавшей подальше от нефтяных вышек, от так называемой цивилизации – туда, где девственная окружающая среда, чистый зверь и чистая рыба. И чистые жизненные устои, нравственные критерии. Много таких мест в Сибири. А конфликт огромный – разлом морали, времени, истории…

Ёрбогачён, он же Катанга, с ударением на первом слоге, чтобы не путать с куда более теплым африканским местом, — центр огромного, побольше Франции, района, в котором жило около четырех тысяч человек. Как только наступал охотничий сезон, все мужики, в том числе и всё районное начальство, уходили в тайгу на несколько месяцев. Добывали пушнины столько, что позволяли себе возить вертолетами цемент, поскольку древесина у них не была модной. Час работы вертолета на те деньги стоил около полутора тысяч рублей, около двух тысяч долларов, но ведь возили!

Шугаев решил угостить нас местной литературной знаменитостью. Привел к нам, в огромную комнату какого-то общежития, редактора местной газеты. Он читал нам свою…былину. Нам впервые пришлось видеть автора столь знаменитого фольклорного жанра, мы ухахатывались, слушая его, например, такие строки: «Семьсот сорок три бутылочки трахнули и не ахнули!» Автор не знал, что он написал не былину, а быль. Даже не быль, даже не фельетон, а судебный репортаж об одном событии, потрясшем ничему не удивлявшийся Ёрбогачён.

Четыре мужика доставляли на барже продукты. Северный завоз у нас ведь традиционно запаздывает, вот и наши герои не сумели пробиться к дому, поскольку река, скованная льдом, стала. Продуктов – целая баржа, выпивка – ящиками. И они, не мудрствуя лукаво, пока торчали во льдах, употребили злополучные семьсот сорок три бутылки водки. Подвиг, конечно, богатырский, былинный, но мужичков потащили в суд.

Дом-музей В. Шишкова, созданный на крутом берегу Угрюм-реки, она же Нижняя Тунгуска, мы торжественно открыли. Простор от музея открывается такой, что дух захватывает. По случаю открытия хозяева пригласили нас на пикник в тайгу. Сели на моторки и помчались по чайного цвета воде Угрюм-реки куда-то в тайгу. Причалили у зимовья, если не ошибаюсь, первого секретаря райкома партии. Рыба была наловлена, ее запекали целиком, насадив на палки, на углях.

Хозяин предложил желающим порыбачить своим, показал место, где он выпустил нескольких червей, которые привез из Иркутска – на вечной мерзлоте черви не живут. Первым схватил лопату Дмитрий Ковалёв и давай перекапывать указанное место. Из-под лопаты вывернулся ком с половинкой червя, но Дмитрий Михайлович не посчитал его достойным внимания, стал рыть дальше. Я же подобрал половинку, взял удочку и пошел к воде. Насадил червя, забросил – и мгновенный удар, какая-то рыба обрезала, как ножом, леску возле удилища. Появился и Ковалев…

Когда мы летели в Москву, Дмитрий Михайлович сказал мне, раздумчиво, с досадой:

— Я же помню, что была еще половинка червя. Перерыл всё – и не нашёл!

— Так я ее подобрал. Вы так небрежно пренебрегли половинкой…

В деревне Горбунова было несколько домов. И несколько жителей. Тетка Горбунова жила в доме одна. Рассказывала нам, что когда-то они сеяли рожь, сажали огурцы и помидоры. (Сельский голова, помнится, говорил, что у них могут вызревать даже арбузы!)

— Саша, а что у тебя в стеклянной банке? – спросила как-то она. – Такое желтое, тяжелое?

Вначале я не понял, о чем идет речь. Попросил показать банку.

— Это мёд.

— Мёд? – недоверчиво спросила пожилая женщина.- Я его никогда в жизни не пробовала. Вообще впервые вижу…

В записках исследователя Колымы геолога Ю.А. Билибина я как-то наткнулся на место, где автор рассказывал о старухе, которая никогда в жизни не ела хлеба. Теперь я встретился с женщиной, прожившей лет шестьдесят и не узнавшей, что такое мёд. Конечно, я тут же подарил банку.

Пробиваться в верховья Ичоры на алюминиевой моторке оказалось не так просто. На ней были наши припасы, оружие, сети, четыре собаки. Нам, людям, приходилось садиться на лодку лишь на глубине, в основном же надо было брести пешком. Речка была мелкой, дно каменистым и винт буквально через каждые пятьдесят-сто метров натыкался на камень, срезало шпонку. У наших попутчиков был запас шпонок – вот мы и меняли их чуть не все 90 километров, пока не попали в нужное место в верховьях речки.

Облюбовали изумительное местечко на крутом берегу возле заводи. Поставили палатку. Наши друзья тут же поплыли в заводях лучить рыбу. Лученье – сугубо сибирский способ ловли. На носу лодки устанавливается металлическая решетка, на ней разводится костер – в свете его видно стоящую рыбу, которую бьют острогой. Добыли несколько щук, затеяли первую уху, икру тут же засолили и ею закусили.

— Запасы водки надо выпить. Не годится по тайге ходить с запахом, — сказал Горбунов.

С поставленной задачей мы за сутки успешно справились. Для меня Горбунов купил молодую белоснежную лайку Иву. Более понятливого и надежного собачьего существа мне за всю жизнь не встречалось. У нее был напарник – старый лохматый пес, исправно справлявший свои обязанности, но без романтического вдохновения. У Горбунова тоже была два помощника, один из них, Хангай, карело-финская лайка, был своенравным псом. Злобный, враждебный всему живому, он и своему хозяину не доверял – однажды Анатолий на лодке неловко взмахнул рукой, так тот чуть в нее не вцепился.

Чтобы приучить собак к себе, я по утрам уходил вдоль Ичоры добыть рябчиков для утреннего кулеша. Ночи были уже морозными – заводи затягивались льдом, но снег, если он выпадал, днем таял. Рябчики лакомились в ельниках почками. Стрелять их надо было самой мелкой, утиной дробью, но в правом стволе двустволки надо было держать патрон с усиленным зарядом пороха и картечи – на случай встречи с шатуном. Добыв 5-6 рябчиков, я возвращался назад, присматривался к тому, как Анатолий готовил завтрак.

Срубив толстую ветку, сырую, чтоб не возгоралась, он делал из нее кол и вбивал его наклонно в землю. Под ним разводился костер, на кол водружался казан. В воду закладывалась первым делом дичь. Рябчики или утки, если они мне попадались утром, освобождались от кожи очень просто – снимались с них шубы с пером, бросались собакам. Потом загружалась картошка, морковка. Шли и супы из пакетов, которых я накупил немало, наконец, приправы. Наваристое, с дымком варево согревало наши продрогшие за ночь тела. Остатки кулеша, когда они остывали, отдавались собакам – в расчете и на них готовился завтрак.

Я впитывал, как губка, все увиденное и услышанное. В моем воображении еще в Москве созрел сюжет, и я охотился за впечатлениями. Когда вернулся в Москву, то вскоре написал повесть «Фартовое дело». Меня уже тогда беспокоила переориентировка общества на сугубо материальные цели в ущерб духовности, культуре, человеческому достоинству. Тревога одолевала меня в то время, когда вся страна была нищая, очереди были за продуктами. Мой герой попадает в ловушку в погоне за богатством и достатком, добывает в тайге много золота, но оно становится его проклятьем, превращается в его сознании в «медяху», то есть в практически ничего не стоящий металл. Повесть приглянулась одному кинорежиссеру, но началась катастройка, и он не смог найти для фильма деньги. По существу, это была повесть-предупреждение. Как и повесть «Грахов», где исследуется цинизм накопительства, желание обамериканиться — они были опубликованы уже после смерти Юрия Селезнева, а он был единственный, кто до конца понимал меня, заглядывая в такие мои глубины, которые были недоступны мне самому. Поэтому критика и не заметила моего приглушенного вопля по этим проблемам. Впрочем, находиться в положении вопиющего в пустыне – мне не привыкать. Богатые в России – нищи духом, богатые духом – нищие.

В «Фартовом деле» есть эпизодический герой – охотник и рыбак Соколов. Мои товарищи всё время говорили о каком-то Соколове, который мог перегородить речку где-то выше, поэтому ленок, а это разновидность красной рыбы из семейства лососевых, не скатывался вниз, в воды Лены, поскольку Ичора зимой промерзала до дна. Оставались, наверное, какие-нибудь заводи, наподобие нашей, но они были исключением.

У Соколова и у моего друга были соседние охотничьи угодья, поэтому Анатолий Горбунов рассказал историю, как его сосед однажды отрубил лапу шатуну. Соколов ставил силки на соболя, забивал колышки топориком. Карабин положил перед собой на землю. И вдруг почувствовал на затылке чей-то взгляд. Обернулся – над ним навис уже шатун. На счастье у Соколова топорик был в руках, взмахнул инстинктивно – и отрубил лапу шатуну. От неожиданности зверь замешкался, Соколов успел схватить карабин и всадить косолапому в упор несколько пуль. Мое сознание настолько свыклось с Соколовым, что я в повести не стал придумывать ему другую фамилию.

Рассказал мне Горбунов также историю охотника, на которого охотился шатун. Убить голодного, злого зверя очень трудно. Он начинает, как в спячке, сосать лапы – они отмерзают. Охота зверя на человека один к одному вошла в повесть. Дело в том, что голодный зверь, который не нагулял достаточно жира, не может впасть в спячку. Он начинает убивать всё живое. В тот год в окрестностях Усть-Кута шатун задрал школьника – вышел мальчишка выносить мусор, а на свалке его поджидал притаившийся медведь.

— Эта пропастина ходит за нами, — не раз и не два говорил Горбунов, называя шатуна пропастиной – охотничьим сибирским ругательством.

Если мы шли за водой, то в четырех наших стволах были патроны с картечью. Один наклонялся к ручью, а другой становился спиной к нему, держа ружье наизготовку, особенно, если собаки прижимались к нам, чуя опасного зверя, не решались отойти от людей. Медведь, способный передвигаться неслышно даже по сухой листве, мчаться со скоростью курьерского поезда – опаснейшее существо.

Наконец, где-то затарахтел мотор и мимо нас проплыл знаменитый Соколов в огромной плоскодонке с несколькими бочками засоленного ленка. Подтвердились худшие опасение моих товарищей – он перегородил верховье сетями, и теперь ленок можно будет наловить, если Соколов позволит. Естественно, он не мог хищнически выловить всю рыбу, иначе в следующем году ловить будет нечего, следовательно, должен был позволить оставшейся рыбе спуститься к Лене.

Дождались возвращения Соколова с пустой лодкой. Это был сухощавый, лет пятидесяти мужичонка с цепкими глазами. На плече – короткий кавалерийский карабин, с которым он не расставался. Наши рыбаки с ним договаривались о том, чтобы и они могли не вернуться с пустыми руками, а мы стали собираться к переходу на охотничьи угодья Горбуновых. Конечно, было бы неплохо наловить и засолить ленка, и себе на еду, и особенно собакам, но Горбунов решил, что овчинка выделки не стоит, и мы, нагруженные рюкзаками, попрощались с рыбаками и отправились в путь.

Идти по восточносибирской тайге нелегко. Мы надеялись, что выпадет снег, соорудим лыжи или сани. Но снега не было. А идти надо было по слою мха, в который проваливались ноги на 20-30 сантиметров. Мы не просто шли, а охотились. Это значило, что наши собаки уходили на поиск зверя, и я стал разбираться в особенностях лая звонкоголосой Ивы — как она лает на белку или соболя, на глухаря, на сохатого или медведя. Перед тем как уйти в тайгу, Горбунов заключил контракт с охотхозяйством, и нам надлежало сдать определенное количество шкурок зверей.

Я и сейчас с трудом понимаю, как, например, мне без компаса удавалось идти в нужном направлении параллельно с Горбуновым, который шел где-то в километре от меня. Лишь ориентируясь по собачьему лаю. Анатолий ориентировался в тайге, как в своей квартире, а я, хотя и служил в погранвойсках, ходил в украинских и подмосковных лесах, дальневосточной тайге, чувствовал себя на охоте кутенком-несмышленышем, готовым по неопытности попасть в какую-нибудь передрягу.

У Горбунова на угодьях были два зимовья, отстоящих друг от друга на 25 километров. На лыжах, по снегу – это не расстояние. А тогда, первую ночь, нам пришлось спать на земле. Анатолий вывел нас на место, где он когда-то ошкурил внизу несколько сосен, чтобы те высохли. Достали пилу, свалили одно дерево, напилили кругляков, нарубили дров, развели костер. И это в том состоянии, когда хочется от зверской усталости лишь сесть и не шевелиться. Вскипел чайник. Разливая горячую благодать по кружкам, Горбунов, как это было всегда, приговаривал:

— Чай не пил – кака сила, а попил — совсем ослаб!

Не знал я, что мой товарищ присматривается ко мне, а потом, спустя несколько дней, скажет мне, что со мной можно ходить хоть в тайгу, хоть в разведку. Ведь всё приходилось делать буквально через «не могу», преодолевать себя, ни в коем случае не расслабляться – это в тайге равносильно самоубийству.

Перенесли метра на два кострище в сторону, а на то место, где он был, навалили елового лапника. Спать предстояло на нем. На мне было теплое белье, свитер, пиджак, полушубок, а ногах – резиновые сапоги на один теплый носок и портянку. Как же я жалел, что Горбунов не подсказал мне запастись унтами! Городские сапоги, в которых я ходил в Москве и которые хранились в моем рюкзаке, не в счет. Только уснешь, через несколько минут просыпаешься – бок, на котором лежал от теплого духа начинает влажнеть, а другой, находящийся на воздухе, где минус десять по Цельсию, остыл. Вот и ворочаешься всю ночь, подставляя влажный бок морозу, а озябший – влажному теплу. А ноги, как я ни ухитрялся, в резиновых сапогах все равно мерзли. Наши сторожа, свернувшись клубочками, подремывали возле нас.

Для Анатолия такая ночевка была обычным событием. Больше всего меня поразило то, как он подбрасывал поленья в костер. Казалось бы, человек храпит, потом нащупывает полено, и, не открывая глаз, немного приподнимается, швыряет его точно в центр костра, падает на лапник и продолжает храпеть! Я любовался таким уникальным мастерством всю ночь – и с лапника, и от костра, где я прогревал свои окостеневшие резиновые сапоги. Ночевка не прошла мне даром. Как и другие такие же, но в так называемых балаганах – в расщельях Анатолий устраивал из лапника лежбища, где мы и ночевали, разведя перед балаганом костер. Ночевали потому, что не могли пройти за световой день по мху все 25 километров между зимовьями.

Что представляет собой зимовье? Охотничья избушка с печкой и нарами. С пряслом возле печки, чтобы на нем сушить портянки и промокшую одежду. С крепкой дверью с засовом или мощным запором. Она должна открываться внутрь, чтобы можно было открыть, если завалит снегом. С узким, чтобы не проник шатун внутрь, окошком. С запасом дров, пороха, дроби или патронов, еды и спичек. С водой, кружкой, ложкой, ножом, чайником, кастрюлей и сковородкой. Если ты добрался до зимовья охотника, без труда сможешь попасть в него. А если ты болен, ранен зверем, в зимовье сможешь несколько дней отлежаться и продержаться, не покидая его. Никто не попрекнет, если тебе нечем пополнить припасы, но если ты мог оставить их вслед идущему, но не оставил их – для таежника это был непростительный грех. К сожалению, в тайге уже в те годы шастало немало строителей коммунизма или просто любителей халявы, поэтому были нередки случаи, когда они опустошали зимовья, а, случалось, даже поджигали их.

Когда мы добрались до первого зимовья, опять надо было пилить и рубить дрова, готовить еду, кормить собак. Ночевка в тайге обернулась для меня тем, что стал беспокоить зуб. Пожевал антибиотик, подержал его возле воспаленного кармана – к утру, кажется, успокоилось.

Белка, как говорил Горбунов, была еще не выходная – не сменила коричневую шубку. Вообще зверька было мало, потому что тайга в том году была голодная. В такие годы белки способны откочевывать в более приветливые места. Из-за голода в тайге много бродило шатунов. Соболя также было стрелять рано. Надо было ждать, когда их шубки станут зимними.

Оставалось ловить капканами ондатру. Разное начальство, которое в те годы разгуливало в номенклатурных ондатровых шапках, представления не имело, как добывается этот, завезенный из Америки, зверек. Горбунов, прихватив капканы пятого номера, повел меня на речушку. На кочках, которых там было на берегах множество, лежали кучки помета. Ондатра испражняется исключительно в одно и тоже место. Мой товарищ с помощью колышков и стальных поводков закреплял капканы, взводил их и на металлические пятачки клал несколько штук помета. Зверек-чистоплюй, обнюхав место, садился на пятачок, дуги капкана намертво хватали его. На следующее утро почти в каждом капкане было по ондатре. Горбунов снял с них кожу, напялил на расчалки, а тушки отдал собакам.

Добавить комментарий